Повел ее утром к Лагидзе, купил ей мороженое, показал девушку за прилавком…
Стихотворение «Тамуне Церетели» написано в Боржоми летом. Второе, посвященное ей же, — «В Ананури» — написано год спустя; толчком была поездка в Ананури, старинную крепость при Военно-Грузинской дороге (вероятно, с кем-нибудь из гостей).
Раньше любовь наводила его на мысль об исторических битвах, — теперь же память о прошлом, о былых сраженьях, о рыцарских подвигах предков ему напомнила девушку, что в прошлом году продавала боржом у Лагидзе:
Логика поэтического мышления капризна и разуму неподвластна: гибельность неразделенной страсти, метафорическое «сраженный насмерть любовью» ассоциируется у Тициана Табидзе с битвами, с историческими сражениями; недостижимость счастья — с неприступностью не взятых противником крепостей:
Здесь пропадает «обычность», банальность подобных «поэтических» сравнений, потому что здесь — это вообще не сравнение: битвы со страстью, — это ощущение себя в этом мире. Сопричастность истории не в уподоблении чувства — битве, но в присутствии «истории», ставшей частицей души поэта. И Тамуна Церетели — княжна из рода Церетели — для него частица истории тоже; и «Моди-Нахе» («Приди — посмотри») — крепость и в то же время поэтический символ не всякой вообще неприступной, а именно этой, единственной в своем роде любви.
Годами не сглаженное чувство к Тамуне Церетели как-то по-своему ассоциировалось для него с гибельностью собственной его судьбы, с тяжелыми предчувствиями, а позднее — с почти трезвым ожиданием неизбежного; в 1937 году Тициан пишет еще одно стихотворение «Тамуне Церетели»:
Это трудно перевести, в переводе — звучит неуклюже, иногда непонятно: прощаясь с миром, Тициан в единый стих пытается вобрать сложную сумму образов-символов, которыми жил. Начиная с чувства присутствия на собственных похоронах (теперь это не был символ, — уже опустился занавес, отделивший его от живых, и он видел со стороны свою смерть), этот образ возник в его юношеских прозаических миниатюрах, — он хоронил сначала свою первую, бесплотную «голубую» любовь: потом в «Белом сновидении» ему виделся скорбный путь народа — бесконечный, как дорога на кладбище, и «плач над гробом собственным»: и снова он испытал это, когда хоронил отца: «все исчезает в скитаньях и мчится куда-то, я же собственный гроб проношу, словно памятник славы»; и снова ему хотелось рыдать над своею могилой, оплакивать «разодранную музу» (тот же лебедь — с разорванным горлом) — петь свою «лебединую песню»: и «Моди-Нахе», и недоступная больше радость чувствовать себя тростниковой свирелью, прижатой к губам Грузии (и об этом было в прежних его стихах), и Рембо — примета юности, пронизанной ураганом, — всё, о чем не успел рассказать ей…