Встречи с Матакити продолжались с неослабевающей страстью. Тревоги родителей не трогали сердце О-Маю. Она решила, что если Матакити сбежит, она убьет его и сама жить не будет. Но это решила она, у Матакити же такого и в мыслях не было. Как и того, чтобы позариться на капитал дома «Симая».
Таким уж уродился этот воришка Итимацу Кодзо — встречался с О-Маю лишь затем, чтобы, сопя и ласкаясь, погрузить свое тонкое и твердое, как стальной жгут, тело в плоть О-Маю, плоть щедрую, несомненно, но, говоря по правде, щедрую чрезмерно, не умещающуюся в рамки словесных определений.
— За что ты полюбил меня? Скажи! Открой мне правду! — О-Маю крепче сжимала объятия.
— Больно! Немного умерь силу, ведь обнимаешь! — взмолился Матакити. — Да разве нужны причины, чтобы влюбиться? Ну, верно ведь?
— Как я рада!
— И я тоже.
В объятиях О-Маю и душа, и тело Матакити растворялись в неизъяснимом блаженстве.
От тела О-Маю исходил тот же запах, что и от матери Матакити, которую он потерял в десять лет. Мать его хоть ростом и уступала О-Маю, однако весила не меньше тридцати канов — тоже была крупная женщина. Родилась она в провинции Симоса, в деревне Коганэи.
Отца Матакити не знал. Мать умерла от болезни прежде, чем он догадался спросить ее об этом. Уж кому из деревенских она досталась на забаву — неведомо, но из деревни ее выгнали вместе с привязанным на спине ребенком, и она пришла в Эдо. Трудилась там, где могла пригодиться ее сила, и среди прочих занятий стала выходить на сцену одного из балаганов у моста Рёгоку в женской борьбе сумо.[58]
Это было во 2-м году эры Энкё (1745 г.), весной, как раз тогда впервые было разрешено женское сумо и сумо слепцов.
Мать Матакити вскоре умерла, и он стал зарабатывать на жизнь в балагане.
Матакити очень любил свой сценический костюм с клетчатым узором, и только ему позволено было зваться Итимацу Кодзо — Клетчатый Воришка — даже после того, как он вступил в воровскую шайку. А когда пошли судимости, то на правой руке у него один за другим стали появляться решетчатые квадраты, их было уже три. Если он вздумает добавить еще один, то до татуировки дело не дойдет, его просто казнят, ибо такова кара, предусмотренная властями за воровство.
3Весной следующего года, 6-го года эры Хорэки (1756 г.), О-Маю наконец-то решилась. Матакити тоже был полон воодушевления:
— Если О-Маю-сан пойдет за меня замуж, я хоть в огонь прыгнуть готов.
Не похоже было, чтобы он лгал. Всем своим телом О-Маю чувствовала, что это не ложь.
«Безобразная», думала она о себе. Но телу, которому вынесен был такой приговор, ласки Матакити внушили ранее неведомую истину — какую? И с каким чувством сам Матакити принимал любовь О-Маю?
Как женщина, О-Маю ощутила уверенность в себе настолько, что особенных доказательств любви ей теперь не требовалось, и она открыла все отцу, Дзюэмону. Сказала, что уходит из дома — берите, мол, Хикотаро в семью, пусть он продолжит торговое дело «Симая».
Отец до сих пор делал вид, что не замечает дочернего беспутства, надеялся, что все как-нибудь уляжется, но теперь и он испугался.
В решимости О-Маю было что-то величественное.
Дзюэмон и его жена устали противиться очевидному и поняли: хоть уговаривай дочь, хоть брани, управы на нее больше нет. И все-таки они пытались на нее повлиять, робко урезонивали:
— Да ведь он вор! И потом, когда мужчина младше женщины…
— Матакити станет честным человеком. Я его заставлю. Кроме него, никто меня до сих пор не любил. Что бы люди ни говорили, мы будем вместе. А если это невозможно, мы решили вместе умереть.
О-Маю сказала это твердо, как отрезала.
А Матакити, чья физиономия еще источала едва уловимый детский запах, клялся О-Маю с таким чувством, что кровь приливала к щекам:
— Я скорее пойду опять в балаган танцевать на шаре, чем допущу, чтобы ты жила в нужде.
«Раз уж так случилось, что теперь поделаешь…» — думал отец О-Маю, Дзюэмон. А обезумевшая мать, О-Минэ, осыпала бесстыдницу дочь упреками. Когда же успокоилась и она, жалость к невезучей дочке и что-то похожее на чувство родительской вины и ответственности заставило стариков наконец умолкнуть.
Родне нельзя было прямо сказать о том, что случилось. В общем, хоть и странное это было «лишение наследства», но вид делу придали именно такой, и Дзюэмон, вручив дочери триста золотых рё, позволил ей поступать как знает.
— Не надо денег, ведь я вела себя своевольно… — О-Маю упорно отказывалась, но нельзя же было отпускать ее с пустыми руками.
— Если в течение пяти лет будешь хорошо вести хозяйство, может быть, я еще передумаю, а до тех пор домой не являйся, мы с матерью тебя не прощаем, поняла?