— Да кто же возражает? Так-так, истинно так! — торопливо согласился Савелий.
Эта верхняя вощановская избушка рублена была не в чистый угол, как рубят теперь большинство плотников, а в лапу, по-староверски, с торчащими из углов торцами. Покатая, дранью крытая крыша была сделана с большим напуском над дверью, отчего вид избушка имела высунувшейся из-под снега головы с низко надвинутой на лоб фуражкой. Нары в зимовье, как и ожидал Павел, оказались традиционные, сплошные. Но все равно, несмотря на старость свою, на закопченность стен, кое-где уже сильно подгнивших, избушка показалась Павлу гораздо уютнее тех староверских добротно срубленных зимовий, в коих доводилось бывать ему прежде. Впечатление уюта создавали царившие тут чистота и аккуратность. Даже стекло керосиновой лампы было не закопчено, как обычно у охотников, заправляющих лампы соляром, а сияло, как электрическая лампа, и пламя фитиля стояло в ней неподвижным голубым лепестком.
«Керосином заправлена», — подумал Павел, щурясь от яркого света.
Помогая тигроловам развешивать по стенам одежду, хозяин возбужденно рассказывал о том, как он поймал вчера в колонковый капкан большую харзу и как она, открутившись от потаска, ушла с капканом километра за три, как потом убегала от него по деревьям, бренча железякой, и, верно, успела бы спрятаться в скалах, да зацепилась капканной пружиной за сучок.
— Вот она висит, разбойница! — Он кивнул в угол нар, где висела уже распяленная на правилке буро-желтая, величиной с комнатную собаку, длиннохвостая шкура харзы.
— Охота тебе было возиться с этой вонючей образиной? — брезгливо поморщился Савелий. — Канитель с нею на десятку, а принимают за рубль семьдесят.
— Это в прошлом году так принимали, — сказал Евтей. — А ноне, слышал, подорожали меха, и харза, кажись, двенадцать рублей будет стоить.
— Тоже не больно-то густо... — отмахнулся Савелий.
— Да не в цене дело, Савелий Макарович. — Вощанов снял телогрейку, повесил ее на гвоздь слева от двери, привычным движением подоткнул пустой левый рукав рубахи под брючный ремень. — Не в цене дело — больно уж яростно кабаргу эти харзы давят. Соберутся три-четыре штуки и загоном, по-волчьи, охотятся на нее.
— Раньше, помню, за убитую харзу премию давали, — заметил Евтей, деловито подсаживаясь к столу в угол, в свою излюбленную позицию, чтобы никому не мешать и всех держать в поле зрения.
— Было, было такое дело, — сморщив низкий покатый лоб, вспомнил Вощанов. — Давали небольшую премию, как за волка. Теперь не дают, а еще через пяток лет в Красную книгу запишут.
— А зачем же вы ее убили тогда? — серьезно спросил Николай. — На перед знаете, что зверь редкий, что скоро его в Красную книгу запишут, сознаете это, а все равно убили, да еще и пытаетесь в том, что харза исчезает, обвинить государство. Где же тут логика, Иван Иванович?
— Во как! Быка за рога! — Вощанов изумленно и одобрительно посмотрел на Николая. — Правильно вопрос поставил! Молодец! А только харзу я не трогаю вот уже лет десять, пожалуй, и эту бы не тронул, да я ж сказывал, что в капкан, ставленный на колонка, попалась. Что ж теперь, отпускать ее с капканом? И капкан пропадет, и харза. Стало быть, пришлось убить поневоле...
— Смотри-ка, выкрутился ведь! — воскликнул Савелий, тоже подсаживаясь к столу. — То хищником харзу называл, то уж пожалел ее.
— А я и сейчас ее хищником считаю. И волк, и тигр, и медведь — хищники, да это не значит, что всех их надо до последнего уничтожить. Ежели по такому принципу действовать, то человек — самый главный на земле хищник. Прошел, скажем, он по лесу в сапогах, километр всего — и то уж тыщу всяких букашек и растений каблуком раздавил, не говоря уж о других делах его... Ну да что я вас тут баснями потчую? — спохватился Вощанов, заметив, что все тигроловы сидят уже за столом. — Давайте-ка вначале похлебайте вермишелевый суп, а потом я вас кабанятиной накормлю.
И он принялся суетливо угощать всем лучшим, что имелось у него из съестных припасов. Сам он есть отказался, сказав, что уже поужинал, но с удовольствием пил чай, поглядывая на увлеченных едой тигроловов с восторгом, почти с умилением, как смотрит любящий отец на своих детей. Реденькие седые волосы его были гладко зачесаны назад; выцветшие бровки почти сливались с надбровными дугами, из-под них словно бы прямо в душу смотрели спокойные карие глаза, и была в них еще некая кротость, детская распахнутость. Да и фигурой своей тщедушно узкоплечей, сухощавым удлиненным лицом, на которое словно приклеили жиденькую бороденку и усишки, он напомнил Павлу скорей загримированного мальчишку, чем взрослого, и только пустой левый рукав да твердый мужской голос сразу же разбивали это нелепое Павлово сравнение, которому он сам же и усмехнулся в душе, посматривая на мозолистую и мускулистую руку Вощанова.