Выбрать главу

— Вот то и беда, сердешный, что батько ваш уже не хранил, а токмо придерживался, — строго перебил Савелия пасечник. — Был я в староверской деревне на Амгуни лет пять тому назад. У сестры гостил. — Дубов одобрительно посмотрел на Павла, наливающего в свою кружку чай. — Приехал — собралась родня. Бражку пить затеяли. Ну, бог с вами, пейте. Вначале, как и подобает, кажный из своей кружки пил, а потом перепились, кружки перемешали, матерщинничать, богохульствовать стали, передрались, ну — свиньи, истинно — свиньи! Не стало веры — и человек пошатнулся.

— Религия, дед, — это опиум и узда для народа, — поучительным тоном сказал Юдов.

— Эк тебя расперло от мудрости, внучек, — усмехнулся пасечник, принимая из рук Павла чайник и ставя его на припечек. — Религии всякие, внучек, бывают. Ну как, крепка медовуха? — спросил он Савелия, единым духом выпившего кружку дурного напитка.

— Ишшо не распробовал, — вытирая ладонью усы, довольно проговорил тот.

— Хороша! Хороша голубочка! — похвалил Евтей. — Как по отчеству тебя, Еремей...

— Еремей Фатьянович, — закивал дед.

— Отличная медовуха, Еремей Фатьянович. С устатку-то оно и не грех выпить.

Похвалили медовуху и Юдов с Николаем.

— Оно-то ведь, еслив с умом пить ее, так и правда безвредно, — польщенно сказал пасечник. — Для добрых людей делаю. Иной выпьет на веселье, на радость кружку-две, как вы, а иной доберется до нее и, покуда из человека в свинью не обернется, не отлипнет. Мне, что ли, тоже чайку с вами попить? — Дубов, сунув руки глубоко под стол, вытащил оттуда, как фокусник, пол-литровую оловянную кружку с выгравированным на ней староверским крестом и какой-то надписью.

Несмотря на свои восемьдесят три года, дед был еще крепок, и в узловатых руках его чувствовалась сила, да и крутые плечи, и загорелая, отнюдь не морщинистая, шея говорили о крепком здоровье. На вид ему можно было дать никак не более шестидесяти. Об этом же говорили и ясные карие глаза его, проницательно и мудро смотревшие на собеседника.

— А ты, дед, гляжу я, знахарством занимаешься? — сказал Савелий, кивая на пучки трав. — Для себя токо собираешь или ишшо и других людей пользуешь?

— Да всяко приходится. Травку-то для себя сушу, конечно, но обращаются люди, приходится и с ними делиться. Знахарству-то меня матушка научила — царство ей небесное. С той вот поры и лечу помаленьку.

— Ну чо, хорошее дело, — одобрительно кивнул Савелий. — Особенно ежели и благодарность ишшо от людей имеется.

— Да уж сколько этих благодарностей — не счесть. В позапрошлом году охотника одного выходил. Привезли его ко мне прямо из больницы, высох весь, как щепка... Желудок пищу не принимает. Стал я его кровохлебкой лечить. Цветы и корни кровохлебки, настоянные на водке, — первейшее лекарство от желудочных болезней и аппетит нагоняет. Через месяц этот охотник трескал у меня любую пищу, порозовел весь, бегать стал, а был черный как головешка и даже ходить не мог. Врачи потом, когда обследовали его, удивились даже. Вот ведь как! — Пасечник сказал это с гордостью. — Мно-огим помогли мои травки, грех жаловаться, людям облегчение, а мне утешение. Благодаря этим травкам я и сына названого обрел себе. — Старик, широко улыбаясь, оглядел тигроловов. — Лет десять тому назад один мой старый знакомец приехал ко мне на пасеку с женой. Приехал, отдыхают тут, и как-то в разговоре пожаловался мне: вот, дескать, друг у меня помирает в госпитале от белокровия. Врачи сказали: больше двух месяцев не протянет. Жалко, больно хороший человек — морской офицер, на подводной лодке плавал. Ну я этому своему знакомцу и говорю, еслив, говорю, дорог тебе твой друг и еслив врачи правду говорят, что помрет он через два месяца, тогда вези свово друга ко мне на пасеку, я его вылечить попытаюсь. Андреем звать. Лежит, бедный, ни кровиночки на лице, глаза ввалились. Жена его, Ольга, тоже с ним приехала. Плачет: спасите, дедушка, мужа, только на вас одна надежда осталась. В дом хотели нести его, а я говорю — стоп, ребятки! Будет он лежать на чердаке омшаника, на сеновале, чтобы пахло сеном и лесной здоровый дух был. Вот так!..

Пасечнику, должно быть, очень приятно было вспоминать и рассказывать историю эту, с лица его все не сходила радостная улыбка.

— Да-а, ну вот, стал быть, положили его на сеновал под марлевый накомарник, дверь чердака настежь открыли, да еще и с другой стороны несколько досок в стенке выбил я, чтобы свету было больше. Друзьям и жене его велел уехать и не приезжать три недели, чтобы, значит, не нервировать больного. Ну вот, стал я поить Андрея пчелиным маточкиным молочком да и прополисом не брезговал. Гляжу, через недельку ожил Андрюха, розоветь стал. Медком его пою бархатным, хлебушком потчую. Маточкино молочко трудоемко да нудно собирать, но уж ради такого дела приходится. А через десять дней спустился Андрюха с чердака и стал мало-помалу помогать мне. Дальше — больше, дальше — больше. Ожил человек! Через три недели друзья приехали, а он, Андрюха-то... — Еремей Фатьянович тихонько, радостно засмеялся, промокнул ребром ладони заблестевшие глаза. — Н-да, стал быть, помирал человек, пластом лежал, а они приехали, друзья-то, а он, это самое... Андрюха-то... стоит в омшанике и во всю ивановскую песню горланит да топором хлещет — трап сколачивает! Ну, Ольга-то, увидамши такое дело, навзрыд плачет. То Андрюху целует, то ко мне кидается руки целовать. Беда с этими женщинами! У них всегда причина слезам — и от горя плачут, и от радости. — Пасечник сокрушенно вздохнул и, удивленно покачивая головой каким-то своим мыслям, принялся сосредоточенно пить чай.