А потом вдруг неожиданно обернулась к Лебедеву и развела руками, в том смысле, что сама и ответила на свой вопрос: «Вот чем ты отличаешься от них? Да ничем!»
Дома вечером Лебедев рассказал матери о том, что извинился перед завучем, но это не произвело на неё никакого впечатления. Даже более того, раздосадовало в том смысле, что сын совершенно не чувствует и не понимает её: «Ну как же так, Иван, ты же взрослый человек!»
Потом прошло ещё несколько дней, но ощущение того, что ты совершенно беспомощен и подавлен, не оставляло. Всякий раз, приходя из школы, Лебедев ждал, когда мать вернётся с работы, чтобы наконец спросить её, что именно он сделал или теперь делает не так. Он даже мысленно беседовал с ней, находя свои мысли здравыми, а доводы убедительными. Однако, когда она открывала входную дверь и сухо здоровалась, всё мгновенно рушилось. В самую последнюю минуту на Лебедева накатывало какое-то тяжёлое ощущение безнадёжности, зыбкое понимание того, что он, нет, не боится матери, но полностью зависит от неё, а потому и не имеет права голоса.
Спустя, кажется, месяц мать сама неожиданно начала разговор с Иваном.
Это был субботний вечер.
Всё началось как бы мимоходом, между делом, потому как мать готовилась к походу в «Современник» на «НЛО» с Мариной Неёловой.
Она сидела перед зеркалом и примеряла бусы, которые неспешно доставала из перламутровой шкатулки, купленной ещё её матерью, кажется, в Евпатории. Раньше Лебедев любил, пока никто не видит, высыпать из этой шкатулки всё её до одури пахнущее пудрой и женьшеневым кремом содержимое и складывать туда гильзы от автомата Калашникова, которые он выменивал у одноклассника Паши Достовалова, чей отец работал на стрельбище МВД в посёлке Алабино. Воображал себе обшитый металлическим профилем ящик с патронами, громыхал им, а также издавал звуки, напоминающие выброс пороховых газов и клацанье затвора, прятался под кровать и лежал там, как в окопе, когда над окопом проходит танк.
Итак, мать наконец выбрала украшение из тигрового глаза. Лебедев вздрогнул.
Да, он вздрогнул, и бусы тут же покатились по ступеням, по паркету, по кафельному полу и пропали в душном, пахнущем резиной и кирзой подземелье банкетки, на которой сидел Костик Торпедо.
– Ладно, погнали на «горку», костёр пожгём, – примирительно сказал Костик. После чего встал, подошёл к стальной стяжке, которая крепила вешалки к стене, повис на ней, подтянулся одиннадцать раз, затем спрыгнул и демонстративно, с сознанием выполненного долга, громко рыгнул. – Что-то есть охота.
«Горкой» в этих краях назывался пустырь, который тянулся от Берёзовой рощи почти до самой железной дороги. Когда-то давно сюда свозили землю и глину с близлежащих стройплощадок и нагребли тем самым пологий и довольно обширный холм, однако потом место забросили, и оно запаршивело сначала непроходимым бурьяном, а вскоре и кустарником с кривыми низкорослыми деревьями.
Мать не разрешала Ивану ходить сюда.
Начинал накрапывать дождь.
С линии изредка доносились гудки маневровых тепловозов.
На единственной улице, спускавшейся от Песчаной площади в пойму упрятанной в трубы реки Таракановки, дрожа и помаргивая, зажглись блёклые фонари, пунктиром наметив кривые очертания местности.
А бетонный, бесконечной длины забор, что отделял пустырь от гаражей, надвигался из осенних сумерек как дредноут, что без разбора давит всё на своём пути.
– «Птица счастья завтрашнего дня прилетела, крыльями звеня…» – Торпедо ловко преодолел несколько едва различимых в темноте траншей и вывел Лебедева к навесу, сооружённому из огромной деревянной катушки для электрического кабеля. – Не боись, Лебедь, сейчас всё будет!
Иван смотрел на Костика Торпедо, который болел за этот футбольный клуб и всегда носил чёрно-белый шарф, который был на нём и сейчас, и думал о том, что его мать наверняка сказала бы о Тихомирове, что «он совершенно одичал». И она была бы права, но в этой дикости таилось нечто необъяснимо правильное, когда без оглядки идёшь вперёд, порой даже не смотря себе под ноги, и при этом каким-то чудесным образом не проваливаешься в ямы с мусором и в траншеи с битым стеклом и ржавой проволокой. Более того, в такие минуты становится ясно, что именно эта несвобода, читай, оглядка, и есть причина твоих неудач, которые становятся предметом долгих обсуждений и осуждений, причиной твоего плена, в котором ты оказываешься, по сути, добровольно, находишь его невыносимым и желанным одновременно.