Выбрать главу

В гостях у Адольфа разговор шел все о тех же проблемах, а о чем еще мы могли сейчас говорить!

Вот дочка уезжает «туда». Он переживает, но не отговаривает. А как можно отговаривать, если она так говорит… «Папа, — говорит, — все, кого ты видел на свадьбе, исчезли… Вокруг меня уже нет друзей…» А когда Адольф это рассказал одному приятелю, тот сказал: «Пусть едет». И добавил при этом: «Только скажи; пусть едет быстрей, а то форточку закроют!»

Оказалось, что Адольф хорошо знает и Пуго, и Рубикса, и тот и другой из бывших комсомольских работников, иногда посещали его театр…

— Комсомольские ребята — это особенные ребята, — сказал я.

Я, и правда, считаю, что в этих мутантах от большевизма особенно деформировано сознание, выкормыши строя, они обычно служат ему верой и правдой до конца. Трифонов, что ли, про кого-то однажды произнес: железные малыши. Это, вот, про них. По моральным да культурным качествам и впрямь — малыши, но уж зато — железные!

— Но они разные, — сказал Адольф. — Были на просмотре какого-то спектакля. Пуго поблагодарил и ушел, а Рубикс тут же заявил, что он сделает все, чтобы спектакль не появился!

— Он прямолинейней?

— Ну, может в чем-то и честнее… И он, правда, все тогда сделал, чтобы спектакль закрыли. А вот Пуго, хоть и поблагодарил и промолчал, но тут же собрал актив и объявил, мол, если кто-то пришлет письма протеста против спектакля, он их поддержит и пойдет навстречу…

— Вон откуда у него милицейские манеры! — воскликнул я.

— Ну, скорей полицейские… Я имею в виду тайную, конечно, полицию… Да он весь гэбэшный от пяток до макушки… А вот Рубикс — он другой… Он упрямый, самолюбивый, если бы с ним по-другому власти обошлись, он не был бы таким, — сказал Адольф. — Да, вот, и сестра о нем примерно то же самое пишет.

Тут уж я не выдержал.

— А каким не таким? Ну, чуть хуже, чуть лучше, разве имеет значение! Они же люди системы, и она в них внедрена в кожу, в атомы, из которых они состоят…

Но вспомнил я об Адольфе Шапиро по другому поводу.

В эти дни в рижском молодежном театре произошла премьера пьесы Иосифа Бродского «Демократия». Шапиро тоже сказал свое «СЛОВО» о том, что происходит вокруг.

О пьесе я как-нибудь скажу. Сейчас об ответственности художника, чье слово может двинуть танки на беззащитных людей, а может эти танки остановить.

В программе театра, которую я сохранил на память, приведены слова Бродского, я хочу их здесь привести.

«Распад империи, как учит история, редко бывает бескровным. История также учит нас, что политические события оттесняют литературу на задний план, оставляя ей роль в лучшем случае свидетельницы, а в худшем — плакальщицы.

Мне думается, однако, что на сегодняшний день, когда в распоряжении литературы оказались весьма эффективные средства коммуникаций и массовой информации, существует определенная возможность вывести литературу из подчиненного истории положения, что следует попытаться навязать истории взгляды на жизнь и общественную организацию, присущие литературе. В частности, я имею в виду свойственную литературе мысль об уникальности всякой человеческой жизни, о бессмысленности любого идеала или принципа, требующего для своего осуществления кровопролития…»

Это и Невзорову, но прежде всего писателю, ну хотя бы такому, как Паламарчук, и его тридцати семи коллегам!

Но продолжу Бродского:

«Мне представляется, что следует использовать ЛЮБУЮ СУЩЕСТВУЮЩУЮ ВОЗМОЖНОСТЬ (выделил я — А. П.) донести до сознания подданных распадающейся ныне империи идею о том, что зрелость общества, как и зрелость отдельного индивидуума, определяется не исторической, но этической необходимостью, провозглашенной не с политической трибуны, но со страниц романа или в ритме стихотворения; что оружие и насилие объединяют людей гораздо менее надежным образом и на более короткий отрезок времени, нежели книга и слово».

СЛОВО

В одном из предисловий Дмитрия Лихачева к «Слову о полку Игореве» я прочел слова о том, что все искусство, в том числе и литература, существует для того, чтобы спасти человека, помочь ему выжить в этом жесточайшем из миров…

Для этого, и лишь для этого, произносится слово. Бродский тут прав. И этим всегда отличалась, особенно, отмечу, отличалась русская литература. Хотя у нее самой, за всю ее историю, не было такой передышки, чтобы она сама не страдала. Не преследовалась бы, не была угнетена. И всегда была она под особым охранительским полицейским глазом властей, монархии ли, большевиков, стерегущим ее благопристойность, то бишь, смиренность, пуще живота своего. А все оттого, что многие смуты на Руси начинались от книг, и сами большевики начинались от книг, и эту свою школу очень даже хорошо усвоили: тут же, как сами стали у власти, взяли под жесткий контроль всю печать, искусство и, само собой, литературу.

Максим Горький в своих «Несвоевременных мыслях» писал в 1918 году: «Я знаю, что они проводят жесточайший научный опыт над живым телом России»… Имея в виду все эти запреты. «Я нахожу, — говорил он, — что заткнуть речь „Речи“ и других буржуазных газет только потому, что они враждебны демократии — это позор для демократии. Разве демократия чувствует себя неправой в своих деяниях и боится критики врагов? Разве кадеты настолько идейно сильны, что победить их можно только с помощью насилия?»

«Они» — ясно кто, он их называл «люди из Смольного», в их число входил, разумеется, и Ленин. Именно о нем писатель сказал: «Древнерусская, удельная, истинно суздальская политика». И он же добавлял: «Я с горечью должен признать: враги правы, большевизм — национальное несчастье, ибо он грозит уничтожить слабые зародыши русской культуры в хаосе возбужденных им грубых инстинктов…» Надо добавить: и уничтожили.

То десятикратно прополотое от инакомыслия поле, где что-то, пусть жидко, пусть отдельными чахлыми кустиками, росло, было окончательно вспахано в двадцатые годы при помощи репрессий, чтобы не только семечка живого, а памяти не осталось, но было лишь то, что искусственно посеяно под надзором такого великого селекционера-агронома большевиков, как ЧК-МВД-КГБ, и именуемое в дальнейшем «советской литературой» с психологией рабско-крепостной, с характером обслуги, которая живет от подачек и другого дела не знает, как воспевать эту большевистскую власть в наиболее громкой, доступной для нее форме. Так объявились в ней марковы, кожевниковы, сартаковы, и принцип отбора по образу себе подобных (та же агрономическая селекция под руководством того же агронома) действовал десятилетиями, практически до наших дней. Чего же тут удивляться, что поточный стахановский метод, начатый, увы, основоположником соцреализма Алексеем Максимовичем, привел к засилию творческого Союза нетворческими людьми. Да я лично, побывав одно время на заседаниях приемной комиссии, смог убедиться, как шли без всяких затруднений в Союз потоком дипломаты, военные, международные журналисты. Одного комсомольского босса приняли за брошюру о членских взносах, кстати, вряд ли им самим написанную.

За этим буйным чертополохом реденькие кустики истинных художников не были видны, да их и не забывали, как я говорил, пропалывать, чтобы они не застили света своим кучным собратьям.

Может быть, когда-нибудь мы рискнем дать образцы этого соцреализма, ведь далеко не все помнят Панферова или Гладкова, или Бабаевского с Бубенновым… А ведь они — целая эпоха, они вершины этой «литературы». Не о такой ли литературе говорил Николай Гумилев: «Дурно пахнут мертвые слова»…

Так вот, я о СЛОВЕ.

Но не о мертвом СЛОВЕ, а о живом. Мертвечины, как говорят, вокруг хоть отбавляй, и запах трупный от тех разлагающихся слов еще не выветрился из Союза писателей.

Я не хочу вдаваться в нашу несчастную историю, я лишь о том, почему мы, интеллигенция, творцы, люди искусства и культуры, такими явились на свет, мы изначально еще в зародыше напуганы, и наша причудливо выкрученная, деформированная, будто в фантазиях художника Дали, душа не способна породить свободную литературу; мы же знаем, мы лишь догадываемся, что она такое.