Вскоре показался семафор. Он стоял сам по себе, и ему всe было видно. Вдруг он высмотрел – где-то очень далеко – поезд, и крыло его взметнулось, замерло под острым углом. Все вокруг стало иным.
– Южный ползет, нам чинарики везет, – сказал Васька Крот.
Мы сошли на левый путь и ускорили шаг. Скоро нас обогнал поезд.
Когда южный ушел, станция сразу стала какой-то маленькой, а городок за станцией сразу как будто вырос.
Людей на платформе было мало, и только возле входа в зад ожидания толпился народ вокруг толстого человека в светлом летнем пальто; тот кричал, что его обокрали.
На лужайке перед водонапорной башней сидели на земле люди с корзинами в узлами, ждали семьдесят третьего.
Это был бедный поезд, его пассажиры курили махорку.
– Ты, Чухна, здесь перед вокзалом шуруй, а я вперед пойду, – распорядился Васька. – Да не зевай, здесь еще шакалы вроде нас найдутся. Собирай и чинарики, и бычки. Если мало насбираем, придется у живых стрелять.
И я стал подбирать окурки на отведенном мне участке.
Я брал и чинарики – так мы называли окурки от папирос, и бычки – окурки махорочных самокруток. Все это я торопливо совал в карман своей серой курточки из бумажного сукна. Я старался не встречаться глазами с людьми, потому что мне всегда было стыдно собирать окурки, я не мог к этому привыкнуть, хоть никому никогда бы не сознался в этом. Надо было побольше набрать этого добра, чтобы не пришлось стрелять у живых. А стрелять у живых – это значит выклянчивать окурки у курящих; так у нас это почему-то называлось.
По улов на этот раз был небогат, и я пошел в пристанционный садик. Народу там было совсем мало, так что подбирать было не стыдно, да подбирать-то там было нечего. Но вот я увидел, что на одной пз скамеек сидит человек – и курит. Я подошел поближе. На нем был дорогой лиловатый костюм, чистая рубашка с зеленым галстуком и красноватые ботинки. Но шея – я заметил сразу – была у него грязноватая, и глаза какие-то привычно беспокойные.
Я знал, что нельзя просить у стариков: старики, вместо того чтобы по-честному оставить тебе покурить, норовят прочесть нотацию. Я знал, что нельзя просить у пьяных: каждый пьяный – это как чужая собака: никогда не знаешь, укусит тебя чужая собака или начнет махать хвостом. И еще я знал, что нельзя просить у хорошо одетых людей: они не любят, когда к ним пристают. Но хоть этот курящий человек и был хорошо одет, а все-таки грязная шея как-то роднила его со мной.
– Дяденька, оставьте мало-мало покурить, – вежливо попросил я. – Целый день не курил!
– Ну и дети же пошли! – с соболезнующим презрением произнес незнакомец, чиркнув по мне неспокойными глазами. – Я в твои молодые годы давно уже по ширме честно работал, а ты окурки просишь! – И он бросил недокуренную папиросу на песок и наступил на нее красноватым ботинком. Потом вынул из кармана пачку дорогих папирос «Аллегро», раскрыл ее и молча протянул мне.
Я робко взял толстую папиросу.
– Бери, бери еще пару. Мне папирос не жалко, мне тебя жалко.
– Спасибо большое, дяденька, – сказал я, беря еще две папиросы.
– Что там за шухер на бану? – негромко и небрежно спросил он, мотнув головой в сторону станции.
– У нэпмана портмоне сперли, вот и разоряется, – почтительно ответил я.
– Чудеса божьи! – усмехнулся незнакомец. Потом легко встал и легкой походкой пошел в сторону, противоположную станции, в городок.
Я стоял с папиросами в руке, ошеломленный щедрым даром.
И вдруг ко мне подошел какой-то человек. До этого он как-то понуро и незаметно сидел через скамейку от моего доброго незнакомца. А теперь он подошел ко мне и очень тихо сказал:
– Мальчик, тебе, быть может, странной покажется моя просьба… дай мне, пожалуйста, одну папиросу.
Я удивленно уставился на него и успел заметить, что это высокий пожилой человек. На нем был поношенный, но чистый костюм из черного сукна. «Наверно, еще от царского режима», – подумал я. Лицо у него было длиннoе, на нем неприятно резко выделялись губы, ярко-алые и блестящие, будто тронутые лаком. Каэалось, он их красит, хоть в то же время видно было, что коcметика здесь ни при чем. Шея его, несмотря на погоду, была обмотана серым шелковым шарфиком.
– Мальчик, я прошу тебя, – тихо повторил он.
Я стоял, прижимая руку с папиросами к курточке, – не от жадности, а от смущения. Никто никогда так со мной не разговаривал, никто не называл меня мальчиком, а всегда шкетом, пацаном, огольцом или «эйты». Наконец я понял, чего от меня хотят, и протянул этому человеку руку с папиросами.
– Берите, дяденька.
– Мне нужна только одна, – сказал он. – Только одна. Большое спасибо, мальчик.
Я торопливо пошел к станции и сразу же увидел Ваську Крота. Он стоял и глазел на расписание. Заметив меня, он принял деловой вид и строго спросил:
– Много набрал?
– Кое-чего набрал, – ответил я. – А один дяденька мне три папиросы дал. Дорогие, «Аллегро».
– Дуракам счастье, – пробурчал Васька. – Покажи.
– Вот они, – сказал я, вытаскивая папиросы из кармана.
– Тут только две, а не три. На одну ты соврал.
– Одну я старику отдал одному тут. Он просил очень.
– Вот еще новую моду завел – раздавать папиросы! Ты должен не о каких-то там стариках думать, а о своих ребятах! Я хожу, собираю чинарики, стараюсь, а тебе какой-то фравер ни за что папиросы дорогие дает, а ты их старикам разбазариваешь, я хожу, стараюсь, а тебе все равно, ты старикам раздаешь… – И он заныл, забубнил, завел шарманку. Такой уж это был человек.
– Пойдем к Люсе, – прервал я его. – Люся нам поесть даст чего-нибудь.
Мы покинули станцию, миновали пристанционные строения и вошли в глухую улочку, которая упиралась в забор.
Подойдя к тому месту, где в заборе не хватало двух досок, мы заглянули в сад. Люся сидела в деревянной беседочке перед столиком, на котором стояла кружка, – девчонку все пичкали толокном. Люся глядела на чашку и негромко, но с выражением пела: