Арсентьев заметил, как Доброхотова дернула своего мужа за полу пиджака.
– Вы насчет сердоболия не давите, – оторвался Арсентьев от бумаг, – все мы чувствительные. И закон чувствителен тоже. Жаль, что, когда на преступление шли, вы про это забыли. Посмотрите, сколько у вас в приговоре потерпевших указано. Послушали бы их мнение.
– Понимаю – судимость не Почетная грамота. Но жить-то надо. Мне бы только работу здесь по специальности подобрать. Слесарем-сборщиком…
– Работа найдется. Район промышленный. Вы после освобождения где работали?
– На комбинате. Сначала грузчиком, потом электриком.
– И что же?
– Через полгода уволился.
– Зарплата не устраивала?
– По собственному желанию… Зарплата устраивала.
– Тогда чего же…
– Не мое, начальника желание было. Не согласился я с ним…
Арсентьев убористым почерком написал на заявлении: «Прописку разрешаю».
– Николай Иванович! Никогда не думала, что в милиции я могу быть такой счастливой, – почти прокричала Доброхотова.
Часы пробили половину шестого. В кабинете жарко. Мучает жажда. Арсентьев выпил уже стакан воды. Очень хочется курить, но у него твердое правило: во время приема граждан – ни одной сигареты. А посетителям, казалось, не будет конца. В кабинете появилась немолодая интеллигентного вида женщина. Арсентьев узнал ее сразу – его бывшая учительница географии. Он вышел из-за стола к ней навстречу.
– Здравствуйте, Клавдия Дмитриевна!
– Здравствуй, Коля! – Взглянув на столик, уставленный телефонами, она серьезно проговорила: – Вот ты теперь какой важный. Поздравляю! Я рада, что милиция пополняется образованными, отзывчивыми людьми.
Арсентьев смущенно улыбнулся.
– Не скромничай… Как дома?
– Спасибо, Клавдия Дмитриевна. Вы-то как?
– Годы летят, но на здоровье не жалуюсь. Но, видно, скоро буду. Соседи заставят.
– Что случилось, Клавдия Дмитриевна?
– Понимаешь, Николай, – сказала она, вздохнув, – это может показаться пустяком. А для меня – серьезно… Монахова, соседка моя, ведет себя, мягко говоря, плохо. Даже на мою Альму ополчилась.
– Это на собаку, что ли?
– Да! Не люблю о людях дурно говорить, тебе это известно. Но о ней и хорошего ничего не скажешь. Злой человек. Жестокий даже. Вчера ее ребята на пустыре набросились на Альму. Камни и палки в ход пустили. Собака старая, убежать не может. К земле прижалась, дрожит вся. Хорошо, что я подоспела вовремя, – забили бы.
– Зрелище, конечно, отвратительное…
– А Монахова высунулась в окно, хохочет. Кричит на весь двор: «Ты, старый нафталин, лучше бы детей завела вовремя, а не с собакой возилась. На моих ребят не смей голос поднимать. А собаку твою все равно изведем».
«Да, у каждого свои проблемы, – подумал Арсентьев. – Для старого, одинокого человека это, может быть, и трагедия».
– Ну а в остальном-то она как? Нормальный человек? – спросил Арсентьев.
– А что ты хочешь узнать? Я пыталась с ней говорить. Но в ответ – неприязнь.
– Хочу понять, в чем дело. Вы рассказали, как она в окно высунулась и кричала. А я хочу знать, какая она дома, когда окна закрыты.
Клавдия Дмитриевна усмехнулась.
– Зачем тебе это?
Арсентьева смутил вопрос, и, наверное, от этого он заговорил с необычной горячностью:
– Да как же еще спасти вашу собаку, Клавдия Дмитриевна? Чтобы поговорить с Монаховой, надо понять ее. Может, жизнь у нее нелегкая?
Учительница задумалась и ответила:
– Нелегкая. Это правда. Сначала проводником на железной дороге. Потом маляром. Без мужа двоих ребят растит. Но такая жестокость…
– И никто не помогал ей?
– Не знаю…
– Хорошо, приглашу я ее, побеседую…
– Очень прошу тебя, Николай, сам разберись. И не наказывай ее. Наверное, ты прав – и с озлобленным человеком надо искать общий язык.
– А разве вы нас наказывали, Клавдия Дмитриевна?…От разговора с полной женщиной и ее белобрысым сыном остался неприятный осадок. Беседа с ними оказалась короткой.
Парень вернулся из колонии. Комиссия по делам несовершеннолетних направила его в пятое автохозяйство. Но там в приеме на работу отказали. Начальник отдела кадров заявил, что без среднего образования в ученики автослесаря не возьмет.
«Ну и бюрократ же этот Долбилов, – думал Арсентьев. – А ведь знает, что творит беззаконие. Знает, но творит. Не за дело, за свое спокойствие борется. Видно, хорошо усвоил, что нередко личная его работа оценивается не количеством добрых дел, а процентом нарушений трудовой дисциплины, увольняемости, текучести кадров…»
Арсентьев вспомнил, как этот Долбилов на районной комсомольской конференции говорил о важности воспитания подрастающего поколения, о профилактике правонарушений. Под аплодисменты зала он раскритиковал тогда руководителей предприятий, учреждений, ДЭЗов, которые закрыли на замки пустующие помещения, залы, красные уголки, спортивные площадки. Добрался и до директоров клубов, которые, по его словам, больше всего заботились о выполнении финансовых планов.
В этот раз досталось и Арсентьеву за то, что его оперативники слабо поддерживают контакты с заводами и фабриками, их общественными организациями. Он тогда не оправдывался и согласился с Долбиловым. Его критика в целом была правильной. Только вот на деле он сам оказался разглагольствующим демагогом, а его выступление – враньем. Призывать, а самому не делать – безнравственно. Чтобы устранить недостатки, заботиться о детях, мало говорить об этом, обвинять и разносить других. И подумал, что Долбилов, пожалуй, из того типа администраторов, которые, научившись рассуждать о важных вещах, быстро забыли о том, что они служат для людей, а не люди для них.
Арсентьев выдернул из календаря листок, размашисто написал номер телефона и протянул его парню.
– Завтра после двенадцати позвонишь. Скажу, что делать и к кому подойти.
Проводив их, Арсентьев вспомнил, что осенью этот Долбилов не принял девушку, которая судилась за подделку листка нетрудоспособности, а потом и парня, отбывшего наказание за драку. Девушке отказал умело. Сказал, что оклад у машинисток в автохозяйстве небольшой. Посоветовал пойти на завод железобетонных конструкций – там платят больше. Даже позвонил туда. Заботливым представился. В таких, как Долбилов, не разберешься сразу и на чистую воду не выведешь.
В кабинет вошла круглолицая невысокая девица в модных очках на аккуратном носике. Ей было около двадцати.
– По вопросу прописки к вам? – деловито спросила она и с любопытством оглядела кабинет. – Я так долго ждала… Можно стакан воды? У вас даже напиться негде.
Арсентьев протянул стакан.
– Благодарю… Скажите, вы гуманный человек? – Она нисколько не волновалась, чувствовала себя уверенно.
– Вы же не за интервью пришли. Изложите причину прихода?
– У меня личных просьб нет. Я о тетке. Она больна. Практически недвижима. Ей далеко за семьдесят…
– И что же?
– Она живой человек. Рассудок ясный. Горда по-своему. Но варят кашу и чай ей подают чужие люди. Они же и убирают… Представляете!
– Вас это смущает?
– Скорее возмущает. Это не тот случай, когда несчастье облагораживает людей.
Арсентьев не торопил ее. Он терпеливо выслушивал пылкие слова девушки.
– Я не хочу говорить о людях плохо, – продолжала она. – Но это даже не чудачество. Простой расчет. Уверена – соседям нужна теткина комната, а не ее здоровье. Их забота – пустая видимость.
– А вы не предполагаете, что их помощь бескорыстна?
– Да их трое в одной комнате! А здесь возможность…
– Вы-то сами что хотите?
– Ухаживать за теткой. – Она смотрела ясными глазами. – Я думаю установить опеку и прописаться. По закону…
– Забота о тетке такой формальности не требует.
– А разве опека не дает права на прописку?
– Вам-то она зачем? Тем более прописка – это еще не право на площадь.