Выбрать главу

Валетов, выслушивавший Арсентьева угрюмо и молчаливо, оживился:

– Ну это как сказать, смотря кого называть порядочным. Вот был у меня сосед по квартире в Новомосковске, завгаром работал. Под его контролем полсотни грузовиков ходило. Спрос на них, сами понимаете, дай боже! Завгару этому и глазом моргать утруждаться не надо, сотню-другую сунут, лишь бы дал машину на полдня. И, главное, все шито-крыто, комар носу не подточит. Но он денег не брал. И хвалился этим: вот, дескать, сколько мне отваливают, а я не беру, хотя и мог бы взять. А не беру потому, что человек я честный. Ну слушал я его, слушал, а однажды не вытерпел, спросил: «Слушай, ты мне голову не морочь, правду скажи, почему денег не берешь? Ведь никто же не узнает! Сам, что ли, кто дает, в милицию побежит докладывать?» И что, вы думаете, он мне ответил? «Мне, – говорит, – совесть не позволит деньги брать!» И гордо так смотрит на меня. А я ему: «Совесть – понятие относительное. И неодушевленное. Для тебя, может, она и хороша, а другому твоя совесть во вред. Ты бы пошел навстречу людям!» – «Я, – говорит, – навстречу людям пойти не могу, потому что годами своими торговать не хочу. У меня их не очень много осталось, и тратить их на колонию не хочу. Лучше я на картошке дома проживу, зато на свободе». – «Чудак, – говорю, – так ни одна живая душа не узнает!» – «Это только кажется, что не узнают. В делах, парень, тайны не бывает, рано или поздно все наружу выплывет, а потом что? Допросы? Камера? Суд? Нет уж, уволь». – «Ну а если бы все же не выплыло, ну если бы гарантия такая была, полная, надежная, если бы твердо знал, что не откроется и никакой тюрьмы не будет – тогда бы взял?» – «Ну отчего же, – говорит, – тогда дело другое, может, и взял бы». – «И совесть тогда бы тебя не мучила?» – «Не мучила бы, я же не убил, не ограбил, я только машину на сторону сгонял». – «Хорошая, – говорю ему, – у тебя совесть, не совесть она называется, а страх». – «А ты, – отвечает, – меня не учи, не тебе о совести говорить, ты-то у нас на свободе как на гастролях, а я вот человек честный, свое ем, не ворованное».

– Ну и что стало с этим завгаром? – спросил Арсентьев. – Взял все же взятку?

– Да нет.

– А сколько людей по совести живут и ничего на эту совесть не променяют? – сказал Арсентьев. – Да что говорить, вот в войну люди последнее отдавали, всем делились, и в голову им не приходило тащить, наживать на горе…

– Да что вы про войну? Война сорок лет как кончилась, а забыть никак не можете. Теперь жизнь другая пошла.

– Ваша правда, Валетов, другая. Хорошая. Обеспеченная. Людям легче жить стало. Многое изменилось, а нормы наши моральные даже выше стали, хотя и прежних никто не отменял. Остались они для войны и для будней наших.

– Это точно, жизнь обеспеченней, – хихикнул Валетов, – даже в колонии видно: много обеспеченных прибывает. И образованных. Что же вы с ними-то про моральные нормы не поговорите, они небось лучше меня поймут, люди умные, начитанные, не то, что я.

– А вы не прибедняйтесь и за чужую образованность не прячьтесь. Каждый за свое отвечает, а законов нет отдельно для образованных и малограмотных. Они для образованных даже строже. Есть обстоятельства дела и особенности личности, которые учитываются законом. И образованность, между прочим, тоже. Вот вел я недавно дело… Задержали мы одного такого. Институт закончил, диссертацию защитил, а украл! И не просто украл, а с выдумкой. «Жигули» свои застрахованные продал, а нам заявил, что их украли. Государство ему страховку выплатило полностью. На эти деньги он «Волгу» купил. Махинация его обнаружилась быстро. Наказание понес строгое.

Валет слушал внимательно.

– Были ли у него обстоятельства? Были, – продолжал Арсентьев. – Жадность и зависть. Не выдержал он их осаду. А он на суде говорил об экстремальной, безысходной ситуации: семью на дачу в «Жигулях» было возить несподручно. До сих пор настойчиво пишет в инстанции о пересмотре дела на том основании, что дома у него остались двое маленьких детей, «лишенных по воле черствых людей отцовской любви и заботы». Обвиняет суд и следствие в «бессердечности и близорукости» за то, что подошли к нему с излишней строгостью, что факт его поступка поставили выше оставшихся дома его детей. То обстоятельство, что сам был виноват, его ничуть не смущало. Напротив, он и сейчас чувствует себя защитником обездоленных своих ребят, глубоко обиженным непониманием его положения.

– Ну и что же вы ему про мораль и совесть сказали? – поинтересовался Валет.

– А то же, что и вам. Глухота у него была вместо внутренней совести. Засушил он ее. Так что видите, Валетов, образование не заменит совесть. Хотя, конечно, должно бы о ней напоминать постоянно.

– Ну не скажите, – горячо возразил Валетов, – как я слышал и читал, жулики народ ущербный, малограмотный, темный, кругозор у них узкий, вот и воруют. А если кругозор у тебя широкий, а ты воруешь, тогда и отвечай по всей широте кругозора! А с меня другой спрос!

– Точно, с вас, Валетов, другой спрос, – утешил он его и засмеялся: – Вы ведь кодекс Уголовный наизусть знаете, кругозор у вас юридический будь здоров, а все равно воруете, сознательно воруете многие годы. Вот и отвечайте по всей, как вы говорите, широте кругозора! Жили бы честно, разговора этого у нас с вами не было.

– А зачем быть честным до одури? – взгляд Валетова стал жестким.

Арсентьев расценил его слова так: «Вы как хотите, а я свой интерес буду отстаивать». Он понял, что убеждать Валетова сегодня было напрасным занятием.

Валетов перешагнул порог, и тут же с лязгом захлопнулась обитая железом дверь. Всего одно мгновение, а реальность совсем иная. Еще сегодня утром ему казалось – только протяни руку – и вот она жизнь, о которой так долго мечтал. Стоит захотеть – и будет лето в Приморье, дачи, девчонки. Но все полетело под откос.

В камере Валетов лег ближе к окну. Остро, как никогда раньше, расстроенный до предела, он почувствовал, что устал от своей тяжкой, лихой жизни. Будь она трижды проклята! Подумал с тоской о том, что на этот раз срок будет немалый. Его охватил страх перед колонией. Долгий разговор с Арсентьевым, разговор откровенный, без нажима, заставил Валетова заново, по-человечески подумать о своей судьбе. Сгладилась и заглушилась его прежняя, годами накапливаемая вражда к милиции. Слова о потерпевших выбили его из привычной колеи. Если бы вчера или даже сегодня утром спросили, что думает он о потерпевших, ответил бы: «Вор – не прокурор, у него к ним жалости не бывает».

Закрыв глаза, он, вспоминая слова и фразы Арсентьева, вел мысленный диалог с ним и, словно соглашаясь с его доводами, едва заметно кивал головой.

«Поймите, Валетов, опытных воров меньше становится. Редеют ваши ряды. Многие давно за ум взялись. Понимают, воровством счастливой жизни не добьются». Всплыли и другие слова.

Арсентьев не брал «на совесть», дешевую чуткость не проявлял. Стаканом воды из графина и сигаретой не подмазывал. Он говорил правду. Вел человеческий разговор.

Повторяя его слова, Валетов вспомнил Леву – Барина, Серегу – Питерского, Мишку – Счастливого, Червонца, Костю – Резаного, Гальку-беззубку, Зинку-морячку. Тех, кто, «завязав», отошли от преступного мира и стали работать. Выходит, они в жизни выпрямились, а он согнулся еще больше.

То, что воров становилось меньше, Валетов понимал и сам. Вот сегодня и он не миновал уголовного розыска. Арсентьева в своей неудаче не винил. Чего обижаться? «Я украл, он поймал. Его верх. Здесь уж кто лучше спляшет». И, пожалуй, впервые в своей непутевой жизни за свою нескладную судьбу Валетов казнил только себя.

«Народу нужен честный, счастливый человек-труженик, а не вор, грабитель… Вы в жизни чужой! – Эти простые слова капитана особенно врезались в память Валетова и теперь не давали покоя. – Преступник одинок, а жизнь одиночки лишена смысла». А потом еще, уже под самый конец, слова о том, что легче человека осудить, чем предупредить преступление, отскрести душевную грязь, легче рубануть сплеча, чем разобраться и помочь встать на ноги…