Сестра поклонилась ему в пояс. Надо было сказать что-нибудь, но чувством особенным была переполнена ее душа, и слова не шли на ум. Пятнадцатитысячная толпа притихла и в ней было напряженное согласие с говорившим.
И сказала сестра.
— Солнце глядит теперь на Россию. Солнце видит вас и Россию видит. Оно скажет о вас, какие вы… — и, заплакав, пошла к выходу.
Кто-то крикнул: "Ура, Государю Императору". Вся пятнадцатитысячная толпа вдруг рухнула на колени и едиными устами и единым духом, запела: "Боже, Царя храни"… Звуки народного гимна нарастали и сливались с рыданиями, все чаще прорывавшимися сквозь пение. Кончили и запели второй и третий раз запрещенный гимн.
Австрийский генерал, сопровождавший сестру, снял с головы высокую шапку и стоял навытяжку. Его глаза были полны слез.
Сестра поклонилась до земли и быстро пошла к ожидавшему ее автомобилю. ца, следовала за сестрой. Точно золотые дороги потянулись с Запада на Восток, точно материнская ласка вечернего светила посылала последние объятия далекой России.
Сестра выходила к воротам. Она торопилась, обмениваясь с ближайшими солдатами пустыми, ничего не значащими словами.
— Какой ты губернии?
— В каком ты полку служил?
— Болит твоя рана?
У лагерных ворот от толпы отделился молодой высокий солдат. Он остановился перед сестрой и, как бы выражая мнение всех, начал громко, восторженно говорить:
— Сестрица, прощай, мы больше тебя не увидим. Ты свободная… Ты поедешь на родину в Россию, так скажи там от нас Царю-Батюшке, чтобы о нас не недужился, чтобы Манифеста своего из-за нас не забывал и не заключал мира, покуда хоть один немец будет на Русской земле. Скажи Россин-Матушке, чтобы не думала о нас… Пускай мы все умрем здесь от голода-тоски, но была бы только победа.
Сестра поклонилась ему в пояс. Надо было сказать что-нибудь, но чувством особенным была переполнена ее душа, и слова не шли на ум. Пятнадцатитысячная толпа притихла и в ней было напряженное согласие с говорившим.
И сказала сестра.
— Солнце глядит теперь на Россию. Солнце видит вас и Россию видит. Оно скажет о вас, какие вы… — и, заплакав, пошла к выходу.
Кто-то крикнул: "Ура, Государю Императору". Вся пятнадцатитысячная толпа вдруг рухнула на колени и едиными устами и единым духом, запела: "Боже, Царя храни"… Звуки народного гимна нарастали и сливались с рыданиями, все чаще прорывавшимися сквозь пение. Кончили и запели второй и третий раз запрещенный гимн.
Австрийский генерал, сопровождавший сестру, снял с головы высокую шапку и стоял навытяжку. Его глаза были полны слез.
Сестра поклонилась до земли и быстро пошла к ожидавшему ее автомобилю.
Мир во что бы то ни стало. Мир через головы генералов. Мир, заключаемый рота с ротой, батальон с батальоном по приказу никому неведомого Главковерха Крыленко.
Без аннексий и контрибуций…
Когда была правда? Тогда, когда за Пуркштальским лагерем, за чужую землю закатывалось ясное русское солнце, или тогда, когда восходило кровавое солнце русского бунта?
Гимн и молитва были тем, что наиболее напоминало Родину, что связывало духовно этих несчастных, томящихся на чужбине людей со всем, что было бесконечно им дорого. Дороже жизни.
Это было в одном громадном госпитале военнопленных. Весь австрийский город был переполнен ранеными, и пленные, тоже раненные, помещались в здании какого-то большого училища.
В этом госпитале было много умирающих и те, кто уже поправился и ходил, жили в атмосфере смерти и тяжких мук.
Когда, сестра закончила обход палат и вышла на лестницу, за нею вышла большая толпа пленных. Ее остановили на лестнице и один из солдат сказал ей:
— Сестрица, у нас здесь хор хороший есть. Хотели бы мы вам спеть то, что чувствуем.
Сестра остановилась в нерешительности. Подле нее стояли австрийские офицеры.
Регент вышел вперед, дал тон и вдруг по всей лестнице, по всем казармам, по всем палатам, отдаваясь на улицу, величаво раздались мощные звуки громадного, дивно спевшегося хора.
— "С нами Бог. Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог", — гремел хор по чужому зданию, в городе, полном «чужих» языков.
Лица поющих стали напряженные. Какая-то странная решимость легла на них. Загорелись глаза огнем вдохновения. Скажи им сейчас, что их убьют, всех расстреляют, если они не перестанут петь, они не послушались бы.
А кругом плакали раненые. Сестра плакала с ними… После отъезда сестры весь госпиталь, все, кто только мог ходить, собрались в большой палате. Калеки приползли, слабые пришли, поддерживаемые более сильными. Делились впечатлениями пережитого.
— Ребята, сестра нам хорошего сделала. Надоть нам так, чтобы беспременно ее отблагодарить. Память, какую ни на есть, ей по себе оставить.
— Слыхали мы, остается сестрица еще день в нашем городе, давайте сложимся и купим ей кольцо о нас в напоминание.
— Или какое рукоделие ей сделаем?
Посыпались предложения, но все не находили сочувствия. Все казался подарок мал и ничтожен по тому многому, что оставила сестра в их душах.
И тогда встал на табуретку маленький, невзрачный на вид солдат, совсем простой и сказал:
— Ей подарка не нужно, не такая она сестра, чтобы ей подарок, или что поднести. Мы плакали о своем горе и она с нами плакала. Вот если бы мы могли из ее и своих слез сплести ожерелье — вот такой подарок ей поднести.
В палате после этих слов наступила тишина. Раненые молча расходились. Все было сказано этими словами.
Вольноопределяющийся, бывший свидетелем этого, рассказал сестре. Говорила мне сестра:
— Когда мне делается особенно тяжело, и мысли тяжкие о нашей несчастной Родине овладевают мною, и болезни мучат, мне кажется тогда, что на шее у меня лежит это ожерелье из чистых русских солдатских слез — и мне становится легче.
Молитва в сердцах этих простых русских людей всегда соединялась с понятием о России. Точно Бог был не везде, но Бог был только в России. может быть это было потому, что у Бога было хорошо, а хорошо было только в России.
В Венгрии, в одном поместье, где работали четыреста человек пленных, к сестре, после осмотра ею помещений и обычной беседы и расспросов, подошло несколько человек и один из них сказал:
— Сестрица, мы построили часовню. Мы хотели бы, чтобы ты посмотрела ее. Но не суди ее очень строго. Она очень маленькая. Мы хотели, чтобы она была русской, совсем русской, и мы строили ее из русского леса, выросшего в России. Мы собрали доски от тех ящиков, в которым нам посылали посылки из России, и из них построили себе часовню. Мы отдавали последнее, что имели, чтобы построить ее себе.
Было Крещение. Сухой, ясный, морозный день стоял над скованными полями. Жалкий и трогательный вид имела крошечная постройка в пять шагов длины и три шага ширины, одиноко стоявшая в поле. Бедна и незатейлива была ее архитектура.
Но когда сестра вошла в нее, странное чувство овладело ею. Точно из этого ящика дохнула светлым дыханием великая в страдании Россия. Точно и правда русские доски принесли с собою русский говор, шепот русских лесов и всплески и журчанье русских рек.
— Когда нам бывает уж очень тяжело, — сказал один из солдат, — когда за Россией душа соскучится, захотим мы, чтобы мы победили, чтобы хорошо было Царю-Батюшке, пойдешь сюда и чувствуешь точно в Россию пошел. Вспомнишь деревню свою, вспомнишь семью.
Солдаты и сестра сели подле часовни. Почему-то сестре вспомнились слова Спасителя, сказанные Им по воскресении из мертвых: "Восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, и к Богу Моему и к Богу вашему".
— Не погибнут эти люди, не может погибнуть Россия, пока в ней есть такие люди, — думала сестра — Если мы любим Бога и Отечество больше всего, и Бог нас полюбит и станет нашим Отцом и нашим Богом, как есть Он Бог и Отец Иисуса Христа.
Сестра, как умела, стала говорить об этом солдатам. Они молча слушали ее. И, когда она кончила, они ей сказали: