Внезапно ей стало тепло и очень спокойно от этого ощущения, которое она себе вообразила. Он ходил без охраны, поняла она, потому что он сам был охраной, он был тем, кто все эти годы защищал их – и ее! А она-то, глупая, при встречах опасливо отводила глаза, она боялась его, да теперь можно сознаться, она все эти годы где-то в глубине души боялась его, ассоциируя с тем пауком, что так надругался над ее душой перед смертью ее мужа. Но нет, нет, он совсем не таков, потому, что, как бы ни был он страшен, бесчеловечен, он делал все, чтобы защитить их, и она почувствовала как страх постепенно проходит.
Дальше было не интересно фантазировать – потом их разлепили или он ушел сам, поспешил спасать кого-то еще, разбираться с тем, что произошло, а она оказалась на диване в кабинете, и был Арфов, может быть, его жена или журналисты, хотя нет, они, наверняка, все кинулись к крематорию в надежде на более вкусный материал, потом там был еще Дима, который методично и спокойно перебинтовывал ей руку, проявляя свой скромный и совсем не успокаивающий героизм. Все это было так обыденно, так кисло, что, чуть нахмурившись, она вернулась мысленно к началу эпизода, к тому, как они стояли на балконе, вдвоем, так близко – теперь она думала, что ей стоило с ним заговорить – а что такого? Ей стоило подойти к нему. Сейчас она бы так и сделала. Улыбаясь, она все прокручивала в голове этот вымышленный разговор, каждый раз добавляя к нему новые, причудливые, сладкие детали и расцвечивая его все ярче и ярче и делая его все продолжительней, и улыбалась, и, доходя до конца мгновения, до взрыва, начинала все сначала. Она могла бы подойти, улыбнуться, пошутить насчет своего внешнего вида, попросить его помощи, ей почему-то казалось, он непременно улыбнулся бы в ответ, но как ни старалась, она не могла представить себе его улыбки, и жалела, что упустила шанс увидеть это воочию. А потом с каждым повтором она представляла себя все более ухоженной, и растрепанные волосы уже не рассыпаны по плечам, и платье не измято, и тушь не потекла, и она искристо улыбалась, идеальная женщина, попавшая в затруднительную ситуацию, и в ее воображении, обмениваясь шутками, они искали вместе ее туфельку, и находили, и он помогал ей обуться, опустившись на колено, так аккуратно, так заботливо, и даже не совсем без эротического подтекста, а потом поднимался, смотрел ей в глаза, и улыбался, и в глазах была не пустота, а человек, которого она успела разглядеть за ту секунду, что он осознавал, кто перед ним, и он стоял и смотрел на нее, и никакого взрыва никогда не было, и все было идеально в этом ее мирке, все было хорошо.
В какой-то момент, она даже не поняла сама, как это произошло, в какой-то момент, ее напряженное лицо расслабилось, веки чуть приоткрылись, оставляя узкую полоску между ресницами, руки расслабились, губы чуть улыбались – и она крепко уснула.
И во сне она снова стояла на балконе. Босая стояла, прижимая туфлю к груди, а кто-то стоял у парапета, курил, и она бросилась к нему, торопясь предупредить, что сейчас прозвучит взрыв, и сказать, чтобы он что-нибудь предпринял, помешал этому произойти, но вот уже он оборачивается, и сквозь неожиданно окутавшую балкон тьму проступает лицо, знакомое лицо ночных кошмаров. Она замирает, пытается отступить на шаг, скрыться, но Вельд подходит, такой же как был всегда, самоуверенный, огромный, с тонким носом и пухлыми губами, и прядка темных волос как всегда падает на его высокий лоб, и вьется, вьется по лицу, словно червяк, и он протягивает руки, огромные руки, которые, кажется, могут сжать ее между двумя пальцами. Но он улыбается, распахивается, и она думает, это же мой муж, чего я боюсь, он улыбается, и она подходит, и она прижимается к нему, это же мой муж, это можно, можно обнять его, можно целовать, и как хорошо, что это именно он, можно не стыдиться, их же даже венчали в церкви, Богу, в которого она временами так слабо верила, угоден их союз, и она прижимается к нему, и думает, надо было родить ему сына, но мысль об этом кажется какой-то ужасной, мерзкой, и она инстинктивно пытается отшатнуться, но его руки уже сомкнулись за ее спиной, и к его широкой грудной клетке ее прижимает с огромной силой, словно она попала под пресс, и он давит, давит, а она пытается вырваться, задыхаясь, мне больно, больно, больно, кричит она, но он молчит, и по его лицу уже ползут червяки, а лицо гниет, рассыпается и только огромная улыбка-оскал никак не сходит с мертвеющих губ, и вдруг, словно ниоткуда берутся еще две руки, откуда у него еще две руки? – и они начинают душить ее, и она слышит, как хрустят под прессом кости ее грудной клетки, как умирает в ней сердце, как горло сдавило, и вдруг понимает, что он вовсе не пытается ее прикрыть, в тащит прямо к парапету, к тому месту, которое через мгновение должно окрасится кроваво-красным, чтобы сжечь ее глаза и то, что еще останется от нее, когда он раздавит ее своей мертвой любовью, когда задушит связывающей их нитью судьбы, он сожжет ее, и она кричит, хрипит, а он беззвучно шепчет, но она слышит его – лежи смирно, лежи смирно, лежи…