Что-то, видать, сломалось в нем, котла неземная та, страшная сила выбросила его «МИГ» из родного пространства-времени к чертовой матери, вырубила сознание и память, а когда все вернулось вроде бы на круги своя, когда ощутил себя, побитого и подпаленного, на пружинной койке в справном доме сестры Тита, а не в противоперегрузочном кресле родного аппарата тяжелее воздуха, то и вышло, что ни его сознание, ни его память здесь и на хрен не нужны. Что круги своя – не «своя» вовсе, а куда как чужие, и быть на них прежним Ильиным бессмысленно и невозможно. А он и не мог быть прежним, словно вместе с одеждой и – чуток! – кожей сгорело все внутри от той страшной силы.
Говорилось уж об инерции, да не вред и повторить. Велика ее мощь, если в любой жизни – что в Той, что в Этой – полстраны, коли не больше, существует именно по инерции. По инерции работает, тянет лямку, ненавидит свою работу, но тянет, поскольку жрать надо. По инерции любит не любит, живет с мужьями и женами, с постылыми, с нелюбимыми давно, потому что лень и страшно чего-то ломать, искать, рвать сердце, строить, куда проще опять-таки тащить лямку, пришпандоренную к семейной лодке. Так у Маяковского?.. И детей воспитывает полстраны по инерции, ни фига в сей хитрый процесс не вкладывая: ни души, ни разума… Притерпелость – кем-то, не автором, к сожалению, точно придуманный бытийный синоним инерции. Славный, однако, синоним, страшненький…
А в физике, к примеру, инерция – замечательное явление. Сколь же далека наука от реальной жизни, сколь оторвана! Умозаключение.
Вот так и зажил Ильин в полуподвале на Большой Полянке, да только инерция, ведущая его, была все ж не притерпелостью, то есть не естественно-бытового происхождения, как у названной половины (или поболе?..) страны, а будто извне впрыснутой, занесенной, как инфекция, и нелеченой. Лечить Ильина было некому, кроме гебистских эскулапов, а у них не получалось: Ильин не хотел выздоравливать.
Странная штука: Ильину уже нравилось полурастительное существование, он не просто смирился с ним, но именно ловил кайф. Ловил кайф от скудного однообразия дней, от примитивной, не по его знаниям, работы, от невеликого набора развлечений, который можно было получить на его заработок. От всего этого медленного, затягивающего, как в тину, странно завораживающего и легко оболванивающего ловил он крутой кайф, поскольку главное, что обронил он в катастрофе, была воля к борьбе. К борьбе «за» и к борьбе «против». Надо ли разъяснять?.. Не надо, пошли дальше… Да и на кой, скажите, хрен бороться, если не с кем, не с чем и не за что? Жизнь осталась вся – там, и вернуться к ней никак не возможно, разве что поднять из болота разбитый «МИГ», восстановить его, взлететь и найти на сверхзвуке ту самую дырку в пространстве-времени (Ильин невинно употреблял сей термин, уперев его из читанной когда-то фантастики…), которая завела его сюда и которая отсюда его выведет. А вот это уже бред. Фантастика, и притом суперненаучная…
Кто-кто, а Ильин, в отличие от гебистов или, к примеру, друга Тита, все про себя знал, иллюзий на свой счет не строил. Жить ему здесь было приговорено – до смерти.
Правда, как раз здесь можно было жить. А с головой и руками Ильина можно было жить очень даже ладно. Можно было круто и без передыху лезть вверх, как все, и залезть соответственно таланту высоко, много выше, чем в Той жизни. И денег можно было заработать кучу, и потратить их с толком, перебраться из полуподвала в тот же рентхаус, в торцевую, например, квартиру, и купить себе красный «Мерседес-500», и гонять на нем по шикарным российским автобанам с красивыми телками в платьях от Кардена или от Зайцева, и обедать не в дешевом и грязноватом, хотя и с добротной кухней «Медвежьем ухе» на Якиманке, а в разгульном «Метрополе», или в старом «Яре» с цыганами, или в жутко дорогом филиале знаменитого французского «Максима», что на Тверской – в доме, где в Той жизни имел законное место книжный магазин «Дружба». Местоположение «Яра» и «Метрополя», полагает автор, пояснений не требует.
Много чего можно было, а Ильин не хотел. Или не мог. Он сам не знал: не хотел или не мог. Часто, надев пристойную одежку, была у него пристойная, доходил он до любимого опять-таки в Той жизни Цветного бульвара с донельзя разросшимися тополями, с клумбами, из коих летом торчали разноцветные, а не только красные тюльпаны, с детишками, катающимися на роликах и велосипедах по асфальтовым тропкам, проложенным позади зеленых скамеек, усаживался на одну из них и тупо, подолгу смотрел на обыкновенный многоэтажный – не выше Ивана Великого! – черного стекла дом, в котором уместилось множество офисов: от правления «Макдоналдс – Москва» до акционерного общества свободных газет «Росмедиа», от агентства авиакомпании «Люфтганза» до «Товарищества московских поваров». Дом тот совсем придавил старый цирк Саломонского, который, впрочем, придавленным себя не чувствовал, а напротив: нагло пускал по вечерам из мощных динамиков медные марши, захватывал тротуар стилизованными под начало века афишными тумбами с рекламой знаменитых Терезы Дуровой, Игоря Кио – юниора, великих цирковых семей Грюс, Буглионов или Растелли. А черный дом стоял на месте привычного Ильину рынка, о котором в Этой Москве даже не помнили. В Москве вообще не было рынков, а те, что остались, – кучковались где-то на окраинах, поближе к земле. Картошку, свеклу, редиску, мандарины, бананы, соленые огурцы, фейхоа, укроп и пр., и пр. москвичи брали в суперладенах или гроссерийках, сонм которых понасажали на каждом углу первопрестольной предприимчивые корейцы. Не северные и не южные – просто корейцы, одна Корея здесь существовала… Так вот, смотрел Ильин на черный дом и на пестрый цирк, то на чужой черный дом, то на родной пестрый цирк, смотрел, словно пытаясь соединить Ту и Эту жизни. А они не соединялись, как ни пялил глаза Ильин, и что-то холодело внутри, и немели ноги, и сильный когда-то Ильин начинал плакать – беззвучно, но со стороны заметно, потому что не раз к нему подруливали детишки на роликах и, притормозив, любопытствовали: мол, не случилось ли чего с вами, дяденька?.. Законное любопытство! В Этой Москве люди на улице не плакали. В Этой Москве вообще мрачных людей на улицах не видно было, вот так славно здесь жили – улыбаясь.
А у Ильина не получалось улыбаться. Старый цирк его детства мешал ему, видите ли, улыбаться вечерами на Цветном загульном бульваре, где, не стесняясь юных роликобежцев, парили под тополями сладкие девчоночки с соседней Драчовки, которые всегда готовы были незадорого утешить плачущего мужика. И, как уже говорилось, утешали, Ильин мужиком остался, в схимника не превратился. Да и хата, как в Той жизни говорилось, имелась…
Давно когда-то читал Ильин на английском, прилично он его знал, словаря не требовалось, любопытную фантастику американского писателя. Тоже – про параллельное (или перпендикулярное?..) время, в котором не СССР Германию прижал, а Германия – его, как и в Этой жизни. Часто она здесь вспоминалась Ильину, та скучноватая, в общем, книжка. Все наврал американский фантастический классик, лауреат какой-то престижной премии. И вожди рейха у него чуть ли не до шестидесятых дожили, и мир был поделен между Германией и Японией, и Соединенные Штаты Америки в полном дерьме пребывали, и русские за Уралом клюкву жрали, евреи все перевешены были или сожжены, а негров, как Ильину помнилось, тоже не осталось… Вспоминал Ильин книжку… как она называлась?.. «Человек в замке»?.. в каком-то замке, в высоком, кажется… вспоминал и удивлялся непрозорливости американца, завороженного всесильностью Идеологии. Да ни одна Идеология – коммунизм ли, нацизм ли – не выживет перед натиском Здравой Экономики. Время лечит – точно сказано. Это в Той жизни Ильина коммунисты семьдесят с лишним лет прорулили, поскольку социалистическая экономика верно служила Партии и Идеологии, до поры служила, а пришла пора – все перевернулось. А в гитлеровском рейхе промышленники лишь использовали нацизм, а потом, когда он своей бездарной свирепостью стал мешать Его Величеству Делу, усмирили его до положения ручного. Как опять-таки в Той жизни – Чили и Пиночет, Южная Корея и Ро Де У, Тайвань и Чан Кайши… Время лечит…