Выбрать главу

– Между прочим, замечательная копия,– вставил Беркли.– Жалко. Неплохой художник, на заказ… А я тогда переутомился, наверно. Не помню, что-то было такое, противное, заседание, что ли, черт…

Вернувшись из спальни жены (та сказала, что зашивать шторы – глупость, надо купить новые, только что-нибудь поприличней), никакого луча он уже, естественно, не обнаружил, но не спал еще некоторое время, потому что, во-первых, проверял, действительно ли его нет, а во-вторых, думал, как быть, если вопрос со шторами не решится до праздника. Спал он, вероятно, с открытыми глазами, ибо, проснувшись, застал себя глядящим в дыру.

Утром по дороге в офис он насчитал тридцать два уличных призыва, испугавшись возле каждого, хотя подсветкой были оборудованы лишь некоторые. Наконец ему стало плохо.

– Вы никогда не пробовали помешаться? – спросил Беркли, глядя на воду.– Знаете, очень забавное мероприятие. Я сидел на скамейке и боялся всего подряд. Что не так сижу. Что кто-нибудь подойдет и что-нибудь спросит, например – время, а я, например, захохочу. Осень, дождичек…

Была осень, сыпал дождичек, но на службу идти он тоже боялся, поскольку был уверен, что обязательно, просто непременно прикажет убрать лозунг с соседней крыши, а после этого останется только повеситься. Он промок и продрог. Но самое ужасное было ощущать большей частью мозга, как в меньшей обрывается колесо за колесом. Прикрыв глаза, он видел луч, бьющий из дыры, открыв – транспарант на стене библиотеки, в скверике которой сидел: "Внешнюю политику правительства – одобряем!"

– Понимаете, я не то чтобы не одобрял внешнюю политику. Может, даже наоборот. Но стало жутко, откуда они узнали: я же никому не говорил. В общем, я вдруг понял, что про меня всё знают, все мысли и так далее, и теперь будут на стенах писать, понимаете? Ну, я стал убегать…

И слава богу, потому что за два с половиной часа под дождем он простыл, и его лечил все-таки терапевт. Успокоившись с помощью температуры, он прожил четыре медленных дня, уютно вычитывая из лечебника XVII века под названием "Прохладный ветроград" что-нибудь подходящее под медленное настроение: "Как лето сканчивается, а осень приближается, то вскоре моровое поветрие начинается. А в то время надобе всякому человеку на всемогущего Бога упование возлагати и на Пречистую Его Матерь и силою честного креста ограждатися и сердце свое воздержати от кручины и ужасти, и от тяжкой думы, ибо через сие сердце человеческое умаляется и скоро порса и язва прилепляется…" А на пятый день – по дороге с рентгена – он увидел транспарант "Экономика должна быть экономной".

– И я все понял. Я понял, что не хочу, чтоб экономика была экономной. Не хочу и все. Именно потому, что надо. Понимаете? Не хочу налаживать дисциплину поставок. Не хочу, чтоб каждая рабочая минута – делу. Не хочу учиться думать по-новому. Вы хотите? А я – не хочу! Ужас…

Ужас в том, что хотеть всё это было его профессиональным навыком. И процентов на восемьдесят он таки хотел – отчасти сознавая, что хотеть следует, частью по призванию. Но процентов примерно на двадцать так же бескомпромиссно и категорично – а может быть, еще бесскомпромиссней и категоричней – не хотел. Между процентами шла война, в которой, согласно современным требованиям, не было ни победителей, ни побежденных. Восемьдесят процентов, как положено авангарду, обвиняли арьергард в тихушничестве и скудоумии. Двадцать процентов въедливо замечали, что скудоумие – вполне естественная вещь, когда вся философия, идеология и высшая цель состоят из одной фразы: "Только б не было войны". Восемьдесят процентов в качестве аргумента предъявляли признание ошибок и переосмысление истории. Двадцать процентов заявляли, что не хотят участвовать в оплеве по лицензии и тем паче в ритуальном заклании одного и того же дохлого козла.

То, что произошло потом, очень занимало доктора Беркли как трудновоспитуемого материалиста, но из чувства деликатности он очень скупо рассказал, как в один прекрасный момент – в лифте, задумавшись,– он вдруг отстал от самого себя, а затем мчался голый и маленький по просторному коридору, чтоб догнать чучело в обвисшем пиджаке; как, наловчившись отделяться уже по собственному хотению, укутывался поутру в большой малиновый халат и просиживал до вечера в кресле с "Прохладным встроградом", пока не наткнулся на замечательную мысль: "… а добро бы, чтобы в том граде не жити и из того граду отходити в места чистые".

Да, жизнь в кресле была по-своему хороша, но приходилось прятаться от жены и, к тому же. таскаться все-таки с авангардистом на всякого рода митинги, где надо было выглядывать из-за трибуны хотя бы по галстук.