– Фигня,– сказал Васька.
– Конечно, фигня,– согласился Беркли. Он тоже сел, а, подумав, лег – на спину и раскидав руки по траве.– Даже туфта,– добавил он, щурясь на солнышко.– Если не сказать – "фуфло". Фуфло потому, что деревом быть скучно. Вы слышите, Юлий Петрович?
– Не слышит,– сказал Васька.
– Жаль. А скучно. Ну, не будем говорить о том, что на вас, как на дерево, будет мочиться наш черный приятель. А другой приятель – товарищ Се – вырежет у вас на животе автограф из нескольких букв… Это все мелочи. Но самое-то обидное, Юлий Петрович, что ничего, ничегошеньки не изменится, слышите? Потому что все деревья еще сильней братья, чем все люди. И весной, скажем, вы будете отвратительно расцветать – а вы знаете, как это отвратительно,– расцветать, как все? Расцветать, хотя, может быть, не хочется расцветать. Со страшным зудом по всему телу, а? И стоять, как дурак, в цветочках. Чтоб какой-нибудь другой дурак вякнул: "Смотри, милая, какая прелесть!.."
– И помочился,– вставил Васька.
– И помочился. Или не помочился,– сказал доктор и сел.– Слушайте, а вам не противно быть прелестью? Серьезно, не противно? А очей очарованьем? И главное – по команде, всем колхозом, а? Не-ет, дерево – это тоска. Особенно среди деревьев. Теперь-то хоть удавиться можно, если приспичит…
– Или помочиться,– опять сунулся Васька.
– Вот-вот. А потом? В общем, я не понимаю вашей меланхолии,– сказал Беркли.– Подумаешь, двойник! Ну и что? Вообще, чем их больше, тем лучше. Больше гарантия, что до нас не доберутся. Слышите? Так что бросьте это дело. Давайте-ка пожуем колбаски и порадуемся, что мы есть. И можем есть.
– Нет. Меня нет,– вдруг каким-то светлым голосом сказал Щеглов.
– Вот как? – удивился Беркли.– То есть?
– Это он так спрятался,– хмыкнул Васька.
– Нет,– сказал Щеглов, глядя перед собой.– Где я?
– Ой-ей-ей,– протянул Беркли.
– Нет,– опять сказал Щеглов.– Вот рука. Моя рука. Но это не я. Это рука.
Черный кобель зарычал.
– Фу! – сказал Беркли.– Ну и что?
– Ничего,– полнозвучно выговорил Юлий Петрович.– Руку можно отрезать, как отрезают ногти или волосы. Тогда это будет совсем "не я". Можно отрезать ухо, нос, ногу…
Васька приготовился заржать.
– Голову,– мрачно подсказал Беркли.
– Голову,– согласился Щеглов.– Я говорю – "моя голова". Следовательно, голова, как объект наблюдения, находится вне моего я. Можно сказать "моя кожа", "мои кишки". Можно, наконец, разделить меня пополам, и каждая половина будет только "моя половина" и не больше. Так где же я?
– А правда,– испуганно сказал Васька после некоторого молчания.– Где, а?
– Погодите,– остановил его Беркли.– Но ведь если "моя кожа", стало быть, существует не только объект, но и субъект наблюдения, так? Стало быть, "я" все-таки есть?
– Не знаю,– ответил Щеглов.– Вот яма. Вот дерево. Вон река. А может ли существовать то, чего нет нигде?
– А как же "Coqito, ergo sum"? – буркнул Беркли.
– Что такое "я"? – светло улыбнулся Щеглов.– Что такое "мыслю"? И почему из двух ничто вытекает "существую"? Игра словами. Легкомысленная и предосудительная игра словами…
Так произошло событие, окончательно перевернувшее тиходольскую жизнь. Остается только добавить, что был чудесный июль, и на разъезде – на лугу и просто везде – вторым урожаем цвел клевер, отчего воздух к полудню делался медленным и золотистым. И что как раз в полдень прошел еще один дождик, но краешком, и мокрые стрекозы летали под дождем, и карпы, которых разводил в козловском пруду козловский председатель, вкусно чмокали ртами в школьной заводи. И что Васька, доктор Беркли и Щеглов, доказавший отсутствие себя,– все трое замолчали надолго, глядя вверх, откуда каплями летел дождь. Затем Васька снял пиджак и укрыл им Юлия Петровича.
– Ты был свободен. Это было давно,– неожиданно проговорил тот.– Тогда – запахом воды, лучом из-под тучи, горстью цветных стеклышек – ты был рассыпан в мире, на который с любопытством смотрела твоя девочка-мать. Потом началась охота на тебя, и ты притворялся то лупоглазой куклой, то плюшевым зайцем. Но ты был пойман еще задолго до того, как стать аномалией в анализах. Ты попался, когда тебя, возможного, окликнули мыслью, что ты возможен, и поставили в очередь – длинную очередь пойманных – среди нерожденного еще зверья и травы…
Говорят, Земля вертится. Очень может быть…
Это было начало знаменитого монолога о свободе.
Глава седьмая
И куда бы ни завела железная эта дорога…
Жизнь перекосилась. Жизнь дала крен. И если умозрительно представить Тихий Дол в виде большого диска, то на одном его краю, возле школы, жизнь концентрировалась, а с другого, задранного и опустевшего, молча грозил кулаком маленький Селиванов.