Ольшанов поиграл плеткой.
— Казаков-то расстреляли.
— Брешешь, гад!
— Пригнали мы — сразу их на допрос и, ишо не стемнело, повели в сосны… Сам видал!..
Не попадая ногами в валенки, Иван Алексеевич оделся, побежал к Штокману.
— Каких отправили мы ноне — расстреляли в Вешках! Я думал, им тюрьму дадут, а этак что же… Этак мы ничего тут не сделаем! Отойдет народ от нас, Осип Давыдович!.. Тут что-то не так. На что надо было сничтожать людей? Что теперь будет?
Он ждал, что Штокман будет так же, как и он, возмущен случившимся, напуган последствиями, но тот, медленно натягивая рубаху, выпростав голову, попросил:
— Ты не кричи. Хозяйку разбудишь…
Оделся, закурил, попросил еще раз рассказать причины, вызвавшие арест семи, потом холодновато заговорил:
— Должен ты усвоить вот что, да крепко усвоить! Фронт в полутораста верстах от нас. Основная масса казачества настроена к нам враждебно. И это — потому, что кулаки ваши, кулаки-казаки, то есть атаманы и прочая верхушка, пользуются у трудового казачества огромным весом, имеют вес, так сказать. Почему? Ну это же тоже должно быть тебе понятно. Казаки — особое сословие, военщина. Любовь к чинам, к «отцам-командирам» прививалась царизмом… Как это в служивской песне поется? «И что нам прикажут отцы-командиры — мы туда идем, рубим, колем, бьем». Так, что ли? Вот видишь! А эти самые отцы-командиры приказывали рабочие стачки разгонять… Казакам триста лет дурманили голову. Немало! Так вот! А разница между кулаком, скажем, Рязанской губернии и донским, казачьим кулаком очень велика! Рязанский кулак, ущемили его, — он шипит на Советскую власть, бессилен, из-за угла только опасен. А донской кулак? Это вооруженный кулак. Это опасная и ядовитая гадина! Он силен. Он будет не только шипеть, распускать порочащие нас слухи, клеветать на нас, как это делали, по твоим словам, Коршунов и другие, но и попытается открыто выступить против нас. Ну конечно! Он возьмет винтовку и будет бить нас. Тебя будет бить! И постарается увлечь за собой и остальных казаков, так сказать — середнеимущественного казака и даже бедняка. Их руками он норовит бить нас! В чем же дело? Уличен в действиях против нас? Готово! Разговор короткий, — к стенке! И тут нечего слюнявиться жалостью: хороший, мол, человек был.
— Да я не жалею, что ты! — Иван Алексеевич замахал руками. — Я боюсь, как бы остальные от нас не откачнулись.
Штокман, до этого с кажущимся спокойствием потиравший ладонью крытую седоватым волосом грудь, вспыхнул, с силой схватил Ивана Алексеевича за ворот гимнастерки и, притягивая его к себе, уже не говорил, а хрипел, подавляя кашель:
— Не откачнутся, если внушить им нашу классовую правду! Трудовым казакам только с нами по пути, а не с кулачьем! Ах ты!.. Да кулаки же их трудом — их трудом! — живут. Жиреют!.. Эх ты, шляпа! Размагнитился! Душок у тебя… Я за тебя возьмусь! Этакая дубина! Рабочий парень, а слюни интеллигентские… Как какой-нибудь паршивенький эсеришка! Ты смотри у меня, Иван!
Выпустил ворот гимнастерки, чуть улыбнулся, покачал головой и, закурив, глотнув дымку, уже спокойнее докончил:
— Если по округу не взять наиболее активных врагов, — будет восстание. Если своевременно сейчас изолировать их, — восстания может не быть. Для этого не обязательно всех расстреливать. Уничтожить нужно только матерых, а остальных — ну хотя бы отправить вглубь России. Но вообще с врагами нечего церемониться! «Революцию в перчатках не делают», — говорил Ленин. Была ли необходимость расстреливать в данном случае этих людей? Я думаю — да! Может быть, не всех, но Коршунова, например, незачем исправлять! Это ясно! А вот Мелехов хоть и временно, а ускользнул. Именно его надо бы взять в дело! Он опаснее остальных, вместе взятых. Ты это учти. Тот разговор, который он вел с тобой в исполкоме, — разговор завтрашнего врага. Вообще же переживать тут нечего. На фронтах гибнут лучшие сыны рабочего класса. Гибнут тысячами! О них — наша печаль, а не о тех, кто убивает их или ждет случая, чтобы ударить в спину. Или они нас, или мы их! Третьего не дано. Так-то, свет Алексеевич!
XXIII
Петро только что наметал скотине и вошел в курень, выбирая из варежек сенные остья. Сейчас же звякнула щеколда в сенцах.
Закутанная в черный ковровый платок Лукинична переступила порог. Мелко шагая, не поздоровавшись, она просеменила к Наталье, стоявшей у кухонной лавки, и упала перед ней на колени.
— Маманя! Милушка! Ты чего?! — не своим голосом вскрикнула Наталья, пытаясь поднять отяжелевшее тело матери.