— Я к тебе, Аксинья… — сказала она, облизывая обветрившиеся губы сухим языком.
Аксинья быстро оглядела окна дома и молча пошла в людскую, в свою половину. Наталья шла позади. Слух ее болезненно скоблило шорохом Аксиньиного платья.
«От жары, должно быть, в ушах больно», — выцарапалась из вороха мыслей одна.
Дверь, пропустив Наталью, притворила Аксинья. Притворив, стала посредине комнаты, сунула руки за белый передник. Игру вела она.
— Ты чего пришла? — вкрадчиво, почти шепотом спросила она.
— Мне бы напиться… — проговорила Наталья и обвела комнату тяжелым, негнущимся взглядом.
Аксинья ждала. Наталья заговорила, трудно поднимая голос:
— Ты отбила у меня мужа… Отдай мне Григория!.. Ты… мне жизню сломила… Видишь, я какая…
— Мужа тебе? — Аксинья стиснула зубы, и слова — дождевые капли на камень — точились скупо. — Мужа тебе? У кого ты просишь? Зачем ты пришла?.. Поздно ты надумала выпрашивать!.. Поздно!..
Качнувшись всем телом, Аксинья подошла вплотную, едко засмеялась.
Она глумилась, вглядываясь в лицо врага. Вот она — законная брошенная жена — стоит перед ней приниженная, раздавленная горем; вот та, по милости которой исходила Аксинья слезами, расставаясь с Григорием, несла в сердце кровяную боль, и в то время, когда она, Аксинья, томилась в смертной тоске, вот эта ласкала Григория и, наверное, смеялась над нею, неудачливой оставленной любовницей.
— И ты пришла просить, чтоб я его бросила? — задыхалась Аксинья. — Ах ты гадюка подколодная!.. Ты первая отняла у меня Гришку! Ты, а не я… Ты знала, что он жил со мной, зачем замуж шла? Я вернула свое, он мой. У меня дите от него, а ты…
Она с бурной ненавистью глядела в глаза Натальи и, беспорядочно взмахивая руками, сыпала перекипевший шлак слов:
— Мой Гришка — и никому не отдам!.. Мой! Мой! Слышишь ты? Мой!.. Ступай, сука бессовестная, ты ему не жена. Ты у дитя отца хочешь взять? Ого! чего ж ты раньше не шла? Ну, чего не шла?
Наталья боком подошла к лавке и села, роняя голову на руки, ладонями закрывая лицо.
— Ты своего мужа бросила… Не шуми так…
— Кроме Гришки, нету у меня мужа. Никого нету во всем свете!..
Аксинья, чувствуя, как мечется в ней безысходная злоба, глядела на прядь прямых черных волос, упавших из-под платка на руку Натальи.
— Ты-то нужна ему? Глянь, шею-то у тебя покривило! И ты думаешь, он позавидует на тебя? Здоровую бросил, а на калеку позавидует? Не видать тебе Гришки! Вот мой сказ! Ступай!
Аксинья лютовала, защищая свое гнездо, за все прежнее разила теперь. Она видела, что Наталья, несмотря на слегка покривленную шею, так же хороша, как и раньше, — щеки ее и рот свежи, не измяты временем, а у нее, Аксиньи, не по вине ли этой Натальи раньше времени сплелась под глазами паутинка морщин?
— Ты думаешь, я надеялась, что выпрошу? — Наталья подняла пьяные от муки глаза.
— Зачем же ты шла? — дыхом спросила Аксинья.
— Тоска меня пихнула.
Разбуженная голосами, проснулась на кровати и заплакала, приподнимаясь, Аксиньина дочь. Мать взяла ребенка на руки, села, отвернувшись к окну. Вся содрогаясь, Наталья глядела на ребенка. Сухая спазма захлестнула ей горло. На нее с осмысленным любопытством глядели с лица ребенка глаза Григория.
Она вышла на крыльцо, рыдая и качаясь. Провожать ее Аксинья не пошла.
Спустя минуту вошел дед Сашка.
— Что это за баба была? — спросил он, видимо догадываясь.
— Так, хуторная одна.
Наталья отошла от имения версты три, прилегла под кустом дикого терна. Лежала, ни о чем не думая, раздавленная неизъяснимой тоской… Перед глазами ее неотступно маячили на лице ребенка угрюмоватые черные глаза Григория.
XXЯрко, до слепящей боли, вспомнилась Григорию та ночь. Он очнулся перед рассветом, повел руками, натыкаясь на колючее жнивье, и застонал от садной боли, заполнившей голову. С усилием приподнял руку, дотянул ее до лба, щупая черствый, свалявшийся в загустелой крови чуб. Тронул мякотную рану пальцем, будто горячий уголь прислонил. Заскрипел протяжно зубами и лег на спину. Над ним на дереве стеклянным звоном тоскливо шелестели опаленные ранним заморозком листья. Черные контуры ветвей отчетливо вырисовывались на густо-синем фоне неба, сквозь них светлели звезды. Григорий смотрел, не мигая, широко открытыми глазами; ему казалось, это — не звезды, а полные голубовато-желтые неведомые плоды висят на черенках листьев.
Осознав случившееся с ним, чувствуя неотвратимо подступающий ужас, он полз на четвереньках, скрипя зубами. Боль играла с ним, валила его навзничь… Ему казалось, что ползет он неизмеримо долго; насилуя себя, оглянулся — шагах в пятидесяти чернело дерево, под которым холодел он в беспамятстве. Один раз он перелез через труп убитого, опираясь локтями о ввалившийся жесткий его живот. От потери крови мутила тошнота, и он плакал, как ребенок, грыз пресную в росе траву, чтобы не потерять сознание. Возле опрокинутого зарядного ящика встал, долго стоял, качаясь, потом пошел. К нему прибыли силы, шагал тверже и уже в состоянии был угадывать направление на восток: путеводила Большая Медведица.
У опушки леса его остановило глухое предупреждение:
— Не подходи, застрелю!
Щелкнул револьверный барабан. Григорий вгляделся по направлению звука: у сосны полулежал человек.
— Ты кто такой? — спросил Григорий, прислушиваясь к собственному голосу, как к чужому.
— Русский? Бог мой!.. Иди! — Человек у сосны сполз на землю.
Григорий подошел.
— Нагнись.
— Не могу.
— Почему?
— Упаду и не встану, в голову меня скобленуло…
— Ты какой части?
— Двенадцатого Донского полка.
— Помоги мне, казак…
— Упаду я, ваше благородие (Григорий разглядел на шинели офицерские погоны).
— Руку хоть дай.
Григорий помог офицеру подняться. Они пошли. Но с каждым шагом все тяжелее обвисал на руке Григория раненый офицер. Поднимаясь из лощинки, он цепко ухватил Григория за рукав гимнастерки, сказал, редко клацая зубами:
— Брось меня, казак… У меня ведь сквозная рана… в живот.
Под пенсне его тусклее блестели глаза, и хрипло всасывал воздух раскрытый рот. Офицер потерял сознание. Григорий тащил его на себе, падая, поднимаясь и вновь падая. Два раза бросал свою ношу и оба раза возвращался, поднимал и брел, как в сонной яви.
В одиннадцать часов утра их подобрала команда связи и доставила на перевязочный пункт.
Через день Григорий тайком ушел с перевязочного пункта. Дорогой сорвал с головы повязку, шагал, облегченно помахивая бинтом с бархатно-рдяными пятнами.
— Откуда ты? — несказанно удивился сотенный командир.
— Вернулся в строй, ваше благородие.
Выйдя от сотника, Григорий увидел взводного урядника.
— Конь мой… Гнедой где?
— Он, братуха, целый. Мы поймали его там же, как только проводили австрийцев. Ты-то как? Мы ить тебя царством небесным поминали.
— Поспешили, — усмехнулся Григорий.
ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА
За спасение жизни командира 9-го драгунского полка полковника Густава Грозберга казак 12-го Донского казачьего полка Мелехов Григорий производится в приказные и представляется к Георгиевскому кресту 4-й степени.
Сотня постояла в городе Каменка-Струмилово двое суток, в ночь собиралась к выступлению. Григорий разыскал квартиру казаков своего взвода, пошел проведать коня.
В сумах не оказалось пары белья, полотенца.
— На глазах украли, Григорий, — виновато признался Кошевой Мишка, на попечении которого находился конь. — Пехоты нагнали в этот двор видимо-невидимо, пехота украла.
— Черт с ними, пущай пользуются. Мне бы вот голову перевязать, бинт промок.
— Возьми мое полотенце.
В сарай, где происходил этот разговор, вошел Чубатый. Он протянул Григорию руку, словно между ними ничего и не было.
— А, Мелехов! Ты живой, стуцырь?
— Наполовинку.
— Лоб-то в крове, утрись.
— Утрусь, успею.
— Дай гляну, как тебя примолвили.
Чубатый силком нагнул голову Григория, хмыкнул носом.
— На что давался волосья простригать? Ишь суродовали как!.. Доктора тебя выпользуют до черта, дай-ка я залечу.