Когда солдат, сидевший ближе всех, поднял голову и взглянул на Спермана, тот почувствовал, как им овладевает некое воспоминание, против которого он был совершенно безоружен: он никогда не вспомнил бы об этом по доброй воле, но и остановиться теперь был не в силах…
Нет, в общем-то, не воспоминание, а дежавю, видение или как это называют. Это был тот солдат и никто иной: юный солдат из прошлого, лет сорок восемь или сорок девять назад, почти полвека тому…
Как такое могло быть? Это не мог быть он, однако это был именно он: его тело, едва созревшая юность, его взгляд, цвет волос и стриженый затылок… И он такой же хрупкий, застенчивый и все же отчаянный и одинокий… Это был он, тот солдат из прошлого…
Это был он и никто иной: тот же солдат, что сорок восемь или сорок девять лет назад вдруг подошел к Сперману на улице и пригласил в кино. Они сидели в полупустом темном зале на плюшевых стульях или даже на одном стуле — может быть, солдату не пришлось платить за маленького спутника, — и солдат притянул Спермана к себе на ко лени и обнял, и ласкал его так нежно.
Нет, солдат не делал ничего плохого, грешного или запретного; по крайней мере, Сперман такого не помнил. Все было совершенно восхитительно, просто какое-то неизъяснимое счастье. Из фильма маленький Сперман не запомнил ничего, кроме сцены, в которой некто звонит в дверь и вручает прозрачную коробку с дорогими цветами. В памяти остались только ласковые руки солдата; как он прижался щекой к щеке Спермана; запах солдатских волос и шеи; его тихий голос, шепчущий неслыханные тайны, вроде «милый», «милый мальчик», «мой милый мальчик»; и «тебе ведь нравится, да?». Слова, истинное значение которых тебе не известно, но которые даруют блаженство и кружат голову.
А куда потом пропал этот солдат? Что было дальше? Сперман ничего, совершенно ничего не мог вспомнить.
Сперман понимал, что не может, не вызывая подозрений, тупо стоять и глазеть на жующих Солдат. Нужно было или идти дальше, или что-то сделать или сказать. Но его вдруг охватило сильное сомнение: стоит ли поддаваться тому, что могло быть просто игрой возбужденного воображения? В книгах, да, напыщенных, полных фантазий книгах определенного сорта такое случалось, но Сперман всегда презрительно поглядывал на подобные сочинения.
Из-за долгих колебаний Сперману — если он не хотел навлечь на себя беду — нужно было как-то выкрутиться и что-то сказать, а сказать было нечего. «Ты ведь можешь говорить что хочешь? — услыхал он голос в голове. — Даже если тебя побьют, что с того? Трус…»
Безотчетно Сперман протянул руку и похлопал солдата по плечу. Верх неприличия, особенно в этой стране, дотрагиваться до человека, еще не заговорив с ним; это Сперман понимал.
— Если пройдете со мной, — услышал Сперман собственный голос, — я покажу, где набрать воды. Вон там мой дом, — Сперман махнул рукой, — а с той стороны, снаружи есть кран, чтобы поливать сад. Можете набрать там воды или помыться. Я покажу.
Редко бывает в жизни так, что все случается, как ты хочешь; но солдат поднялся и пошел за Сперманом к дому и садовому крану. Сперман слышал себя, беседовавшего с солдатом о маневрах и биваках, так сказать, со знанием дела; но сколько лет назад он сам отслужил? Он даже испугался того, как правильно изъясняется на чужом языке, который так никогда и не стал ему родным.
Солдат отвечал очень вежливо и очень спокойно и, кажется, ничего не заподозрил.
А Сперман, беседуя с ним, разглядывал лицо, но никак не мог одержать победу в борьбе с сомневающимся разумом. Слова из чужого языка произносил все тот же голос из прошлого, из темного кинозала, и губы, выговаривавшие слова, были те же. «Но существуют ведь понятия времени и места?» — думал Сперман. И он сегодня даже ни капли еще не пил…
— Вот, здесь вы можете набрать воду и помыться, если хотите, — сказал Сперман, вновь удивляясь тому, как спокойно течет речь.
Он открыл кран и пустил воду, будто солдат был полным дебилом.
— Спасибо, сударь, — вот и все, что тот сказал в ответ.
И Сперману оставалось только попрощаться и уйти, обогнув угол, он зашел в дом. Он побрел в гостиную, подошел к нише, днем и ночью освещенной маленькой электрической лампочкой, и посмотрел на белую фарфоровую статуэтку Матери с Младенцем.
— Да, — пробормотал он, против воли опуская очи долу, — я понимаю, что все это во благо, но зачем весь этот… этот бред?..
И, едва сдерживая слезы, он вышел из гостиной, поплелся по лестнице на чердак, высоко в доме, и бесшумно открыл окно.