Лицо мальчика в палатке, при свете керосиновой лампы, в тропической ночи…
Порой Сперману казалось, что у мальчика два лица, точнее, что за одним лицом скрывается другое. «За его лицом только лицо вечности», сказал Сперман сам себе, и еще он вспомнил, что мысль об этом почему-то была ему неприятна: несмотря на жару, его знобило.
Так чем они там занимались? «Всем понемножку», подумал Сперман. То, чего хотелось ему, Сперману, не случалось: самым заветным его желанием было, чтобы было темно, и Гусик сидел в полном обмундировании в мягком кресле, и можно было устроиться у него на коленях и нежиться в его объятьях. Но там не было кресел или чего-нибудь в этом роде, и потом Сперман был старше на год или больше, и довольно мускулистый, и потому тяжелее Гусика, так что какой из него «малыш на коленках»!
Перед сном Гусик обслуживал Спермана, зарывшись лицом тому в пах, но прежде всегда спрашивал:
— Лейтенант, а если я буду плохо себя вести, вы ведь меня отшлепаете? Да? Отшлепаете, лейтенант?
Уже тогда у Спермана в голове бродили всякие неслыханные мысли и мечтания, но чтобы прилюдно наказывать Гусика — нет, такого рода желаний еще не появлялось.
Пока Гусик — согласно словам из солдатской песенки — играл на флейте Спермана, тот гладил его пышные, светлые, девичьи локоны, шею и ушки и согласно отвечал на жадные и настойчивые вопросы:
— Да, мальчик, конечно, я тебя отшлепаю.
Недостаток был в том, что Гусик тогда прерывал любовную службу и тем же ротиком умолял Спермана рассказать подробней, где и как будет происходить наказание. Этот наивный неуч не обладал даром красивой речи и даже самые страстные любовные желания выражал с трудом. Но все сводилось к обещанию Спермана, что он перед всем взводом перегнет Гусика через колено и хорошенько надает по попке.
— Вы правда так и сделаете, лейтенант? Завтра, да?
И все будут смотреть? Завтра? Лейтенант… лейтенант… они ведь все увидят, как вы со мной расправитесь, правда ведь, а?.. Завтра?..
И как заевшая граммофонная пластинка, Сперман раз за разом подробно описывал то, о чем умолял Гусик; ротик ненадолго замолкал, а страсть, наконец, достигала пика.
Любовное орудие Спермана выстреливало не благодаря мечтаниям о пытках, а, скорее, из-за раздражающего, слишком уж нежного сочувствия, с которым он боролся, или даже довольно скрытого презрения и желания когда-нибудь избавиться от Гусика, то есть от своей привязанности к Гусику.
То, что солдат даже здесь, в палатке, обращался к Сперману на «вы», было признаком, что все это ненадолго, хоть Сперман и понимал, что «ты» столь же неуместно.
В свою очередь — не ртом, а рукой — лаская и удовлетворяя Гусика, он поневоле вновь и вновь машинально говорил о том, как он публично его отшлепает, но в это была уже самая настоящая нежность: свободной рукой Сперман с отвращением, но и с любовью, да, заботливо гладил Гусика по лицу, кончиками пальцев нащупывая под кожей очертания костей. В этом не было, в сущности, ничего особенного: лежа рядом с мальчиком или мужчиной, Сперман почти всегда наблюдал или осязал контуры его черепа. Так что никакой звоночек не зазвенел, ничего предвещающего Сперман тут не увидел.
Гусикова «кончина» случилась довольно быстро: он был единственный погибший из взвода…
Сперману тогда выпала честь написать письмо родителям, но у него ничего не получалось, и он передал задание другому. Единственный сын, Гусик, к тому же — всего один ребенок в семье… Его родители держали табачную лавку в Зейсте, Билтховене или где-то в округе… То, что он был единственным ребенком, само по себе ужасно, но за что еще и табачная лавка: у Спермана это вызывало неописуемую грусть, он пытался понять почему, но тщетно. Сперман встал и подошел к освещенной нише.
— Это все я виноват, — пробормотал он, ненадолго задержавшись взглядом на неподвижном, бледном лице Статуэтки. — Я не любил его по-настоящему. Я согрешил.
Сперман знал Писание: человек мог согрешить мыслью, словом и делом, но кроме этой троицы, был еще четвертый грех: халатность.
— Я не отшлепал его. Вот он и погиб.
Потому что так все было устроено, по мнению Спермана. Если бы он любил Гусика по-настоящему, то должен был набраться храбрости, чтобы принять любовную исповедь и причастить его, отшлепать перед всем взводом.
— Это было все, о чем он просил, — бормотал Сперман.
Разве Гусик хотел чего-то еще? Денег? Сигарет? Дополнительный паек пива или пару пользующихся большим спросом тропических сапог, в которых ноги, несмотря на жару, не разлагались? Нет, ни разу… ничего подобного Гусик никогда не просил, только лишь этого покаяния в любви к нему на глазах всего взвода…