Выбрать главу

Григорий согласился с такими доводами, тем более, что от Тимофея узнали они о хуторской жизни, и ему наказали — ничего о них в письмах «не прописывать», а как выйдет срок, сами обо всем сообщат.

После ужина все курящие притормозили в траншее и выкурили по доброй закрутке на вольном воздухе. А потом потянулись один по одному в жилище свое, в землянку. Там Пашка Федяев, словно торопясь выполнить обязательную работу, «молотил» очередную присказку. На загорелом, обветренном лице резко выделялись выгоревшие добела широкие брови и большие глаза. Сидя на краю нар, как сыч, вертел он круглой головой в полутьме землянки.

— Это земляки мои в бедной-пребедной деревне церковь строили. А на колокол денег-то не хватило. Ну, сплели из лыка. Стали звонить, а колокол-от — шт-лык, шт-лык, шт-лык! Думали, что надо подплести сто лык. Подплели… Опять звонить зачали, а приплетенная кромка от колокола отлетела и упала на землю… Всю землю изрыли мужики вокруг церкви — не нашли обломка. Сели курить, огляделись, а обломок-от висит на крапиве.

— Это ветром, что ль, отнесло его? — смеясь, спросил Григорий Шлыков. — Вблизи-то, небось, вытоптали крапиву строители.

— Ну да, конечно, — подтвердил Федяев. — А то еще пошехонец один другого спрашивал: «Как же это Ивана Великого склали? Высоко-о!» — «Немудрено, как склали, а вот как туда кряст подняли?» — другой говорит: — «Фу, ты, чудак! Верхушку-то ему нагнули да кряст и воткнули».

— Ну, воткнули и ладно, — возразил кто-то.

— Давайте-ка лучше споем.

Но так вот сразу остановиться Пашка не мог, потому, пока доставал Петренко свою гармонь, он успел пропеть:

Ох, Ваня маленькой-премаленькой                            реку переходил. А штаны длинные-предлинные                            и те не замочил.

Но Петренко наиграл мотив известной всем песенки, и солдаты дружно грянули:

Раз полоску Маша жала, Золоты снопы вязала —                       молодая,                       молодая. Шел солдатик из похода, Девятьсот второго года —                       притомился,                       притомился. Шел он, шел — остановился, Перед Машей поклонился —                       дай напиться,                       дай напиться. Я б дала тебе напиться. Да тепла моя водица —                       не годится,                       не годится…

— Стоп! — громко крикнул Петренко, сжав меха гармони. — Хоть и веселая эта песенка, да глупая. А спою-ка я вам, братцы, новую, неслыханную песню. А вы запоминайте ее, после, глядишь, и вместе споем. Но для того надо дневального в траншею поставить… Ты готов, Паша, постоять за всех?

— Я-то? — отозвался Федяев. — Завсегда готовый. — Захватив шинель и фуражку, он соскользнул с пар и, выходя, добавил: — Я подальше отойду и, ежели что, чихать стану, кашлять, как чахотошный. А вы бы тут в отводе-то еще кого-нито поставили.

— Тима, — обратился Петренко, — ты помоложе всех, сходи прогуляйся да проверь, далеко ли будет слышно… Я негромко петь буду.

Ни слова не сказав, Тимофей Рушников тоже вышел, поплотнее притворив за собою дверь.

И застонала длинная и тягостная песня, там же в окопах рожденная.

Не за веру мы, братья, страдали, Не отечеству жертвы несли, Не за то свою кровь проливали, Чтоб злодеев богатства росли.
По колено в грязи мы бродили, Иногда задыхаясь в пыли. Там нас голод и жажда томили, А потом нас под пули вели.
Богачи между тем пировали, Собираясь в палатах своих. Мы не знали, за что погибали Далеко от родимой семьи.
Богачи и попы нам внушали Проливать неповинную кровь. Командиры нас били, терзали, Если в сердце родилась любовь.
Не довольно ли вечного горя? Встанем, братья, повсюду и сразу От Днепра и до Белого моря, От Поволжья до гор Кавказа.

Песня была «самодельная», потому ритм кое-где сбивался, но слова разворачивали солдатские души, по коже мороз бежал…

На воров, на собак на проклятых И на злого вампира-царя! Бей, губи их, врагов проклятых! Засветилась и наша заря.
И взойдет за кровавой зарею Солнце правды и братской любви, Хоть купили мы страшной ценою Это счастие нашей земли.