А нашим теперь хоть пулей лететь, все равно казалось бы не быстро. Да пули-то все-таки настигали их. Держась рядом с Григорием, Василий скакал, пригнувшись к гриве коня. Вдруг вроде бы беспричинно выпрямился он резко и тут же начал оседать.
— Чего ты? — метнулся к нему Григорий, подхватив под руку.
— Ну, теперь всё! — словно бы даже с радостью воскликнул Василий.
— Чего все-то? — кричал Григорий, тормоша его за руку, будто пытаясь разбудить.
— Да отцепись ты, руку больно. Плечо зацепила, стерва!
Вот оно как выходит. Сколько пуль за ночь в него летело, и все обошли, всем дорога рядом нашлась. А тут шальная, бесцельно пущенная в кромешную тьму пуля сыскала себе живую цель!
— Ну, сидеть-то сможешь? Не упадешь?
— Не упаду. Скачи, не отставай!
Боясь напороться на русскую заставу, версты через три отстали немцы. Разведчики вздохнули свободно и, чувствуя себя уже дома, перешли на легкую рысь, а потом и на шаг. От взмыленных, коней валил белый пар, видимый даже в темноте.
Утро пока не проклевывалось. За такими тучами и дня не видать.
— Слышь, командир! — без опаски, во весь голос крикнул Григорий. — Остановиться надоть.
— Приспичило, что ли, кому-то? — спросил, не оборачиваясь, Петренко.
— Рослова перевязать надоть.
Петренко натянул поводья и, подняв руку, остановил спутников.
— Раньше-то чего ты молчал, когда всех перевязывали? — недовольно спросил он Василия, подъезжая к нему.
— Стало быть, не об чем говорить-то было! — сердито отозвался Василий. Не слезая с седла, он снял шинель, гимнастерку. Стащил и нижнюю рубаху. Вся левая половина ее пропитана была кровью.
Григорий распластал эту рубаху, наложил на продолговатую рану пакет и начал пеленать друга.
— Дак чего ж ты давеча-то сказал так? — допытывался он.
— Как?
— «Ну, теперь всё!» — повторил его слова Григорий. — Я уж думал, конец тебе. Напужал до́ смерти. А рана-то не смертельная.
— Нет, Гриша, не смертельная. Даже кость не задело, кажись… А сказал я так оттого, что пулю эту ждал с самого вечера, вернее сказать, со вчерашнего утра, да ее все не было. Теперь вот лизнула.
— Во сне, что ль, видал чего?
— Видал…
—Все! — крикнул Петренко. — Поехали! Нельзя так долго испытывать судьбу.
Поехали шагом, и одевался Василий уже на ходу.
До одури надоела солдатам непролазная окопная грязища. Скорей бы уж настоящая зима нагрянула, что ли! А она в здешних местах подступалась как-то несмело, с опаской и нехотя. В ноябре то снег выпадал, то таял, а то и дождичек накрапывал. Только к концу декабря вроде бы закрепилась зима и морозец ровненький устоялся. Повеселели малость солдаты.
Всю слякоть, все непогодушки видел Василий Рослов лишь из окна полевого лазарета. Пустяковая, как ему казалось, рана едва не стоила солдату жизни — антонов огонь приключился, потому в тыл отправить его не могли. А как притушили тот страшный «огонь», опять подумалось докторам, что рана залечится скоро. Да скоро-то не вышло — разворотили ножами всю лопатку до плеча. Не раз помянул Василий бабку Ядвигу добрым словом, и Григорий о том же заговаривал, когда приходил навестить друга.
— У бабки-то складнейши, знать, вышло бы, — замечал он, — дак ведь назад к ей не воротишься.
— Да и уцелела ли сама-то она, — вздыхал Василий.
Новостей с хутора давно не получали они, потому как Тимофей Рушников был отправлен в Петроград вскоре после ранения. Здесь лечить его почему-то не стали. Написал Василий письмо своим и Григорию велел то же сделать, а потом целую неделю маялся, прежде чем послать весточку Катерине. Многое передумалось, всякое в мыслях перебралось.
Вспомнил не только последние тайные встречи в городе, но больше того — покосное сказочное лето, и осень, и немой зеркальный пруд под гладким льдом, и серебристые Кестеровы скирды, осыпанные сверкающим в свете луны инеем… И до того ярко представилось все это, что даже ощутил на груди горячие поцелуи милой, родной Катюхи в прощальную ту ночь перед уходом на действительную службу. Даже запах свежей соломы учуял и потянул носом, будто в обнимку сидел с Катей в Кестеровой скирде.
И напиши он это письмо единым днем позже, сложилось бы оно совсем по-иному. Василий давно и думать забыл о словах Петренко, будто шутя брошенных в дороге после взрыва моста, еще до ранения. А чем более отдалялись эти события во времени, тем больше стиралась их острота и яркость. Антонов огонь и долгие муки между жизнью и смертью оттеснили взрыв моста куда-то в небытие. Оставалась одна радость: жизнь и на этот раз взяла верх над смертью.