Я должен, несмотря ни на что, выяснить все, что может касаться постройки в лесу, и, покинув хранилище полотен, я иду по винтовой лестнице вверх, снова расчищая встающие на пути заросли красноватой влажной плесени. Просторная комната, в которую я прихожу в итоге, оказывается мастерской живописца, если только вандал, марающий черной краской полотна, может продолжать называться деятелем искусства. Сам автор сидит на грязном полу у заколоченного досками окна, сгорбив спину. Вглядевшись в лицо мужчины, я вспоминаю, что знаком с этим человеком — несколько лет назад именно ему я заказывал свой портрет, только просил изобразить меня молодым, без седых волос и морщин, а главное, без шрамов, которые оставил мне Коррибан. Из-за всего, что творилось в моей жизни, я и забыл про этот заказ, но и живописец все это время не сообщал ничего о ходе своей работы, что определенно странно. Заметив меня, мужчина медленно встает, подходит ближе и нехотя протягивает мне руку. У меня нет желания отвечать на этот жест с одолжением, тем более что химический запах, похоже, исходит от одежды художника.
— Я пришел узнать насчет портрета, — удобная и уместная ложь, не требующая никаких объяснений. В отличие от неожиданного, крайне странного ответа:
— Зачем он тебе вообще, граф? Какой смысл менять одно на другое, если даже подпись не изменяется?
Имеет ли он в виду то, что уже писал картины для моей семьи? Или что портрет моего брата был его же авторства? Но, как известно, у живописцев всегда столько иррациональных конструктов в голове, что умом их точно нельзя понять.
— Не в подписи же дело, — недоумеваю я.
— Не в подписи, не в названии… — художник горестно смеется. — Это говорит мне человек, мертвой хваткой цепляющийся за титул. Как и все вы, графы сереннские. Нужно было сразу сказать, как я не люблю всю здешнюю знать. Живете своим закрытым кругом, заключаете близкородственные браки — зачем? Чтобы плодить наследственные болезни, особенно психические? Очень возвышенно. Хотя, как ты думаешь, был ли шанс не сойти с ума у ребенка, рожденного исключительно из корыстных замыслов, зачатого, потому что было надо, а не потому что хотелось, живущего для служения целям родителей, а не собственным?
Его речь похожа на сплиновые рассуждения о своей жизни, мазохистичные самокопания, так свойственные людям его профессии. Видимо, он уже долгое время ничего не пишет и только уродует свои старые полотна из-за депрессивного эпизода.
— Я не могу знать, о ком ты говоришь, потому воздержусь от выводов, — вежливо намекаю я на то, что говорить нам не о чем.
Мужчина достает из кармана зажигалку и вновь усмехается, крутя ее в руке.
— Да нет, ты знаешь, — утверждает он с нерушимой уверенностью, бросив беглый взгляд мне в глаза. И вновь возвращается в апатичную задумчивость: — Он был таким убедительным. Что ж, я сделаю это для него — послужу жадной матери…
Он щелкает зажигалкой — и от одной искры его одежда вспыхивает. По всей видимости, живописец планировал самоубийство, с демонстративностью, присущей деятелям искусства, при свидетелях, которых нелегко найти, живя в глухом лесу. И что ж, причиной тому стали извечные детско-родительские проблемы. Не могу сказать, что меня это задевает за живое — я не испытываю жалости к тому, кто делает подобный выбор, тем более что он вряд ли оставил бы существенный след в искусстве. Другое дело крики и хрипы горящего заживо человека, захлебывающегося вспенившейся слюной — апофеозно неэстетичное зрелище, от которого тошнота подступает к горлу. Хуже этого только заполняющий комнату едкий дым и реальный риск расстаться с собственной жизнью. Захлопнувшуюся за моей спиной дверь заклинило, приходится активировать меч, чтобы быстрее вырезать ее и броситься по лестнице вниз. Кашель уже начинает душить меня, когда я останавливаюсь как вкопанный — на винтовой лестнице стоит ребенок, темноволосый мальчик, которому около пяти или шести стандартных лет.
— Дай руку, — просит он.
Я, опустившись на одно колено, протягиваю ему ладонь, на которую он кладет что-то и сам загибает мои пальцы. Кажется, он отдал мне нечто для него ценное.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я, и взгляд ребенка меняется — мальчик словно за миг становится на годы взрослее, и он… гневается на меня за мой вопрос. Кровь стучит в мои виски, я больше не могу дышать воздухом, полным гари, и мир перед взором вновь проваливается во тьму.
Когда я прихожу в себя, горло все еще першит, а голову сдавливает боль. Но я лежу в помещении, где отсутствует запах горящих химикатов. Я отдыхаю на своей кровати, в спальне своего поместья.