Выбрать главу

— Ну, что скажете? — осведомился старик.

Ашер ответил, что, судя по надписи, это скрипка работы Амати. Старик кивнул.

— Скрипка-то ценная, вот только мне не хотят верить.

Да не подделка это, продолжал он. Он-де по происхождению итальянец, и фамилия его Зилли. В комнате у него висит большая овальная фотография, а на той фотографии запечатлена его жена. На кровати у него лежит пальто, он под этим пальто спит. Старик все говорил и говорил, не умолкая. Теперь он перешел к рассказу о доме, в котором они сейчас беседовали. До тысяча девятьсот двадцать второго года это, мол, был постоялый двор, а потом здесь кого-то зарезали на кухне, и хозяину пришлось свернуть дельце. Он, так, мол, и так, родился в апреле тысяча восемьсот девяносто девятого года. Оборотившись к окну, медлительно, в несколько приемов, согнувшись, он показал Ашеру свою родину, но перед тем протер оконное стекло ладонью. До нее каких-нибудь два часа пешком, в ясную погоду можно даже два белых дома различить. Ашер заметил, что на левой руке у старика не хватает большого пальца. Рука у него несколько лет назад попала в зернодробилку. Вызволять его тогда пришлось дочери — зять-то от страха дал деру. Ашер обратил внимание на то, с каким безразличием старик говорит о себе самом, словно ни на кого не возлагает ответственность за то, что с ним произошло, даже на самого себя. Жил и жил себе со своими увечьями, словно вовсе их не замечал.

Между тем вернулся Цайнер и задним числом представил Ашеру своего тестя. Тогда старик велел принести две большие стеклянные бутыли. В одной виднелся толстый слой ландышей: поблекшие, прозрачные цветы опали на дно, а когда старик взболтнул содержимое, всплыли в запузырившейся, винного цвета, жидкости до самой пробки, чтобы тотчас вновь медленно опуститься на дно. Другая бутыль была до краев полна темно-бурого бальзама, настоянного на еловых иголках. Точный его состав старик разглашать не стал. Однажды во сне, пояснил он, ему явилась женщина и велела исцелять больных. Он приказал дочери налить для Ашера небольшую бутылку своей «настоечки». Он сидел молча, тяжело дыша. Ашер спросил, а не лечит ли он себя сам. Старик ответил, что натирает грудь оливковым маслом, да и внутрь его употребляет. От этого ему-де сразу легчает. А случись зимой простуда, тогда он на грудь кладет жабу, привязав ее к шее веревочкой. И Ашеру то же самое советует.

Цайнер пообещал в пятницу отвезти его на станцию.

— Вы уже поправились? — спросил он.

Ашер объяснил, что едет в город, чтобы навестить знакомых.

— Это другое дело, — задумчиво протянул Цайнер.

Он предложил Ашеру стакан вина, и они молча, торопливо выпили в кладовой, где хранились бутылки. При этом Ашер постарался осушить стакан залпом, как Цайнер.

Он возвратился к себе домой и какое-то время сидел у окна, а потом достал из ящика стола подзорную трубу и стал рассматривать крестьян на полях. Сперва он различал только зелень, а потом какую-то фигурку с порывистыми, механическими движениями. Оказалось, что это женщина в низко надвинутом на лоб платке с бело-синим узором. Лицо у нее было без морщин, она не поднимала взгляда от земли, но время от времени распрямлялась, держась за поясницу. Тогда Ашер сумел разглядеть ее маленькие веселые глазки. Крикнув что-то кому-нибудь из односельчан, она мимолетно улыбалась, чтобы тотчас снова посерьезнеть. В мочках ушей у нее виднелись крошечные золотые сережки. Потом Ашер перевел подзорную трубу на следующего крестьянина. У него были жидкие волосы, крючковатый нос и толстые губы. Он долго не шевелил головой. На его лице Ашер не мог прочитать никаких эмоций, оно не выражало ничего, кроме напряжения. Когда один крестьянин разгибал спину и что-то кричал другому, Ашер пытался понять, что именно, но не мог ничего расслышать. Он замечал только, как широко раскрываются их рты, обнажая зубы. Иногда они по целым минутам не меняли положения. Эта безмолвная, ожесточенная работа словно превращала их в бессловесные автоматы, и он попробовал подсчитать, сколько они могут так проработать и сколько им потом потребуется проспать. С другой стороны, эти люди казались ему по-своему красивыми. Каждое их движение было исполнено смысла, ибо совершалось с чрезвычайным тщанием. Однако до конца он не мог в это поверить, поскольку скорее был склонен подозревать, что в это мгновение напряжения всех сил в их душе нет ничего, кроме различных оттенков пустоты и боли. Он снял очки, чтобы лучше видеть, и прижал окуляр к глазнице. Наверное, его собственное лицо во время работы имеет такое же выражение. (Он вспомнил, что в детстве ужасно хотел знать, какой вид бывает у него, когда он спит, и какой будет, когда он умрет. Он становился перед зеркалом и начинал, прищурившись, разглядывать себя, но отражение ему не нравилось, ведь он замечал, что с зажмуренными глазами выглядит как-то странно). У другой крестьянки по обе стороны рта залегли глубокие вертикальные морщины, будто она много-много лет только и делала, что посвистывала или с усилием втягивала воздух, спина у нее была широкая, сутулая, она так склонилась к земле, что напоминала какое-то скорчившееся животное. Казалось, она с бесконечным терпением не сводит глаз с чего-то в земле, — ни дать ни взять кошка, на много часов неподвижно замершая на лугу возле мышиной норки. Однако взгляд у нее был не сосредоточенный, а скорее отсутствующий. Ашер совершенно отчетливо это различал. Он посмотрел, какое выражение застыло на лицах других, и понял, что точно такое же. Один раз крестьянин глубоко вдохнул и выдохнул, женщины время от времени поправляли платки или отирали лоб тыльной стороной ладони. Потом они снова надолго застывали в неподвижных позах. На поле прибежал чей-то пес и, виляя хвостом, вставал лапами на грудь то одному, то другому; какая-то женщина то и дело опиралась на грабли и, не двигаясь, устремляла взгляд за горизонт, а спустя некоторое время молча возвращалась к работе. Всякий раз, когда Ашер по шевелению чьих-то губ догадывался, что происходит какой-то разговор, хотя слова до него не долетали, лишь большие, четко очерченные, яркие человеческие фигуры двигались перед самыми его глазами, так близко, что, казалось, до них можно дотронуться, ему представлялось, будто для него приоткрылся какой-то иной мир. Мир этот казался чрезвычайно непрочным, вот-вот рассеется без следа. Но потом Ашер вновь начинал различать эти пустые лица, не выражающие ничего, кроме напряжения всех сил.