— От чего освобождена? — не поняла Вера.
— От физкультуры, конечно…
— Почему? Я спортом занимаюсь.
— Ага, — саркастически хрюкнул физрук. — Шахматами, конечно?
— И шахматами тоже. Немножко.
После первого же урока, на котором Вера слегка побегала, чуть-чуть попрыгала, повертелась на брусьях и покидала из руки в руку полупудовую гирю, физрук впал в сумасшедший энтузиазм, на педсовете кричал о необходимости создания спортивных секций, и даже поперся в районную администрацию с требованием немедленно построить в Становом спортивный комплекс, а лучше — сразу базу олимпийского резерва. Его никто не слушал, потому что Становое — поселок неперспективный, все промышленные объекты, которые там были, давно приватизировались, потом обанкротились, потом позакрывались, народ из Станового разъезжался кто куда, а в первый класс Становской средней школы набрали в этом году восемь детей. Двое из восьми были немножко олигофренами, но что ж теперь… Спецшколы-то в Становом не было. В Становом практически ничего не было, ну так и базу олимпийского резерва незачем затевать.
Физрук отсутствие энтузиазма у других принял как личное оскорбление, но из собственного сумасшедшего энтузиазма не выпал и решил, раз все такие сволочи, самостоятельно и без всякой базы готовить Веру в олимпийские чемпионки. Стать ее единственным тренером по всем видам спорта. Вера согласилась — тренером физрук оказался неплохим, хоть и нервным немножко. И даже не сказать, что немножко. В общем, совершенно сумасшедшим. Вера бегала, прыгала, растягивала эспандер, приседала по сто раз с гантелями в вытянутых в стороны руках, зимой часами гоняла на лыжах в единственном в Становом парке, а в начале лета физрук специально для нее обустроил Тихий Омут, ступеньки в крутом береге до самой воды прорубил, из расколотой молнией березы, торчащей на самом краю обрыва без всякой пользы, сделал вышку для прыжков, у берега намертво пришвартовал крепкий удобный плотик. Хотел мостки сделать, но мостки на сваях должны держаться, а сваи забивать было некуда — до дна-то Тихого Омута не достать. В общем, можно сказать, что за время своего пребывания в Становом Вера физической формы не потеряла. То есть до такой степени не потеряла, что ее сумасшедший тренер-физрук стал смотреть на нее все более и более недоверчиво и опять бегать в администрацию и орать на педсоветах. Вера удивлялась: как он может не понимать очевидных вещей? Какой еще олимпийский резерв? Она во всем Становом одна такая, может быть, и не только в Становом, у нее врожденные способности, да еще и развиваемые с самого детства. Все ее одноклассники были нормальными подростками, более или менее здоровыми, с более или менее заметной физической подготовкой. Братья Субботины даже входили в юношескую сборную области по многоборью. И всё. Вера могла бы дюжину таких Субботиных со всем их многоборьем — одной левой. «В пятак»! Бабушка просто не знает, что советует. Вера свою силу знала, поэтому обращалась с ней осторожно. Как раз тогда она и начала совершенствовать свой серьезный взгляд. В большинстве случаев помогало. А когда идиот оказывался уж совсем клиническим, Вера испуганно говорила: «Ой!» — и отмахивалась — совсем как Нинка Сопаткина. Только Нинка, отмахиваясь, никогда не задевала их поганые щупальца. А Вера задевала — так, чуть-чуть, чтобы никакой инвалидности, а просто синяк недели на две.
Постепенно и пацаны — почти все и из ее класса, и из десятого, — стали ее врагами. И гадости они говорили о ней гораздо более гадкие, чем могли придумывать девки. Некоторые из этих гадостей Вере до сих пор обидно было вспоминать. Нет, пацанов жалеть было совершенно не за что.
А Генка руки почему-то не протягивал. Нет, правда, — даже странно. Уж от него-то, казалось, можно было ожидать. Уж он-то давно научился протягивать свои щупальца ко всему, что в поле зрения мелькнет. Ему ничего не стоило любую девчонку по заднице шлепнуть, например, или за бедро ущипнуть, или за талию облапить. А девчонки при этом не взвизгивали, руками не размахивали, не хихикали и не говорили: «Отстань, дурак», — а замирали и страшно смущались — все, даже самые наглые. Даже Нинка Сопаткина.
Веру Генка ни разу не шлепнул, не ущипнул и не лапнул. И вообще близко не подходил. А издали смотрел все время. Когда думал, что не видит — кусал губы, хмурился, желваками играл. Когда встречался с ней взглядом — дергал кадыком и сильно бледнел. И глаза у него были не как пластмассовые пуговицы, а как у раненого волка, которого объездчики привезли однажды зимой в Становое. Не стали добивать, а связали и привезли к ветеринару: может, вылечит. А то один знакомый собачник давно молодого волка ищет, идея у него — овчарку и волка скрестить, посмотреть, какие щенки получатся. На волка посмотреть сбежалось пол поселка, и Вера пришла. Волк лежал связанный на столе, ветеринар готовил инструменты и с сомнением посматривал на его разодранный бок, а в дверях толпились любопытные, говорили: «Ух, ты!» — и уходили, новые заглядывали и тоже говорили: «Ух, ты!» — и тоже сразу уходили. И Вера заглянула, увидела, как жестоко затянуты ремнями сильные сухие лапы, как опасно разодран черно-серый мохнатый бок, и пожалела волка: как же ему сейчас больно, страшно и тоскливо… Волк, будто почуял ее взгляд, открыл глаза и посмотрел на Веру. И она совершенно ясно поняла: да, ему больно, страшно и тоскливо — и он отключил все это, чтобы не сойти с ума, чтобы это не мешало ему выжить… Но он был связан, связан, связан, это невозможно было отключить, это было самое страшное, самое непонятное и самое несправедливое, что только может случиться с живым существом, и он не может ничего с этим сделать, даже рану зализать не может, даже уползти не может — куда-нибудь в темноту, в лес, в снег, и умереть там свободным.