– Так точно. В конце декабря заканчивается. Со следующего года хотел на сверхсрочную… Успею?
– Сейчас демобилизации не будет. До весны… Сами понимаете… Вернетесь, пишите, просите… Я поддержу. Так, значит, пограничник?
– Так точно.
– Как думаете, справимся?
– Не знаю, товарищ полковник… Я маленький человек… Да и служил не здесь. Там другое…, там самураи.
– И здесь самураи, – полковник внимательно, тяжело заглянул Павлу в глаза, как будто камешки приложил к ним, – Только северные самураи. Пощады не знают. Хорошие лыжники, охотники чудные. Здоровенные все…, пьяницы, однако, тоже, как и мы… Но знают, когда пить, хоть и не знают сколько. А мы вот ни того, ни другого не знаем.
– Одолеем, товарищ полковник.
– Ну-ну! Одолеем…, если нас самих не одолеют, сержант. Впрочем, нас больше…, мы – масса. Выходит, одолеем.
Он резко развернулся и пошел в сторону вагонного тамбура, к выходу.
Павел посмотрел вслед этому хрупкому человеку, которого он и раньше часто видел у маршала, но ни разу и словом с ним не перебросился, только козырял, завидев его в коридоре, а тот в ответ холодно кивал. Он всегда нравился Павлу аскетичностью своей фигуры, лица, манеры. По представлению Павла, русское офицерство всегда было таким, как этот. Во всяком случае, та его часть, которая оставила о себе лучшие воспоминания. Он не раз слышал это от старых военных спецов, кое-где еще сохранившихся, и думал, что не все так, оказывается, было, как теперь учили: была большая и сильная армия, у армии были свои авторитетные командиры, и были победы, были поражения, но было еще нечто такое, что вынуждало людей с гордостью становиться под единый флаг. Не красный, а какой-то другой. Под ним стояли, должно быть, и такие, как вот этот – сухие, немногословные, точные во всем и верные до последнего дыхания своему слову и своей солдатской присяге. Почему-то именно полковник ассоциировался у Тарасова с этими людьми, давно уже ушедшими в прошлое.
Похоже и маршал питал к полковнику самые добрые чувства. Говорят, тот писал когда-то за него работы в академии, поражая всех своей образованностью и сообразительностью. Даже научностью, как однажды уважительно подняв к небу палец, выразился Пантелеймонов. Маршал ни разу не то, что не наорал на него, но и просто голоса ни разу не повысил, хотя полковник этот рядом с ним выглядел подростком, так был мелок и худ. Но тверд. Очень тверд!
Павел легко подхватил свой вещевой мешок, небольшой фибровый чемоданчик с оружием и с мелкой кавалерийской амуниций, и, пригибаясь под колючим влажным ветром, поплелся по отверделой ледяной корке к проходной безжизненного заводика. В заводоуправлении размещался штаб со связистами, с охраной НКВД и с несколькими деловитыми командирами. Ждали кого-то, суетились. Группе полковника отвели здесь три малюсенькие комнатушки и еще две, в соседнем здании, под сон и отдых.
С Пантелеймоновым, Рукавишниковым и Турчининым Павел даже распрощаться не успел. Он еще не знал, что с первым из них больше никогда не увидится, а о втором услышит лишь уже в другую войну. Того судьба горько обидит, скинет в самый низ, вновь поднимет и вновь скинет. С Турчининым же предстояла еще только одна встреча в Москве, сразу по возвращении. Говорить будут шепотом, в ночи, оглядываясь и пугаясь своих и чужих теней.
Много позже о нем ему напишет на фронт Маша, в конце сорок четвертого или в самом начале сорок пятого. Турчинин с ней встретится увидится в Москве.
Вот так эта маленькая северная война ляжет между Павлом и его однополчанами, по-существу, единственными друзьями, непреодолимой границей.
Павел услышал протяжный гудок с мощным свистком и разглядел сквозь заиндевевшее на морозе, никогда, ни разу немытое заводское оконце, как, окутываемый клубами горячего пара, эшелон потянул в Москву. Он выскочил из здания, пролетел мимо проходной и замахал руками, будто пытаясь остановить уходящий поезд. Ему почудилось, что его тут бросают навеки. В действительности же они оставляли его в этой, старой и, как оказалось, вполне уютной жизни, а сами уходили в другую, в которой не всем еще достанется место.
На низкой платформе стояло несколько командиров во главе с полковником и еще трое скучных красноармейцев, один из которых был ординарцем, а двое из хозроты. Павел помог перетащить два ящика и тяжелый деревянный чемодан (аж рука отрывалась, когда волок его) в выделенные комнатушки временного штаба.
О той жизни на обледенелом заводе, с «буржуйками» и черной копотью от угля и хилых поленьев в памяти Тарасова почти ничего не осталось. Дважды ездили на машине и один раз на промерзшей электричке, используемой здесь только военными, вглубь территории. Один раз попали в засаду. Из леса, не густого, серого, заснеженного вырвался небольшой отряд финнов на лыжах. Батальон, в который зачем-то ездил полковник, залег в снег. Финны стреляли не пачками, как наши, а выборочно, одиночными выстрелами. Без промаха! Одного из командиров из буденовского эшелона убили, а второго ранили в шею. Он умер позже в Ленинграде, пуля перебила ему какой-то нерв. В том же бою погибло семеро красноармейцев. Их постреляли прямо в снегу, с небольшой сопки. Били прицельно, ловко, сразу насмерть. Каждому пуля попала в голову, чаще даже в темя. Из финнов убито было лишь двое: огромные, светловолосые парни, с полными, румяными лицами. На ослепительно белом снегу их алые физиономии были так видны, будто кто-то не загасил костер. Финны ушли, забрав их лыжи и винтовки. Даже ножей не оставили. Здесь их называли «пуукко». Добыть такое оружие среди русских считалось куда большей удачей, чем даже винтовка. Самих же застреленных забрать не сумели – уж больно были тяжелы.