Выбрать главу

Служба здесь для всего временного штаба окончилась уже в феврале, за месяц до окончания войны и подписания мирного договора, по которому граница от Ленинграда уползала в сторону Финляндии на 150 км. А было ведь всего восемнадцать до войны.

В феврале началось мощное наступление, линия Маннергейма дала трещину, стала разваливаться, но все равно, благодаря особым укреплениям и ДОТам, глубоко зарытым в землю, держалась и наносила огромный урон. Советское правительство торопилось с договором, потому что теряло людей. Финны прицельно выбивали средний командный состав войск, в основном, молодых выпускников академий. Гробы увозили в Россию по ночам в закрытых деревянных вагонах, на которых писали огромными кривыми белыми буквами: «Специальный груз. Не вскрывать!» Рассказывали, что два таких вагона по ошибке загнали в тупик на товарной станции под Ленинградом и забыли. Стояли лютые холода, поэтому тела разлагались медленно, запаха не было. Обнаружили их подростки, промышлявшие на железной дороге кражами из никем неохраняемых или плохо охраняемых составов. Внутри одного из вагонов в незаколоченном гробу (у него даже была сдвинута крышка) они нашли забытый кем-то револьвер, прямо на теле курсанта военной школы. С этим револьвером двоих мальчишек через день поймали сотрудники ленинградского Угро, а они уж вынуждены были рассказать, где взяли.

Штаб уехал в Ленинград, на одну ночь, а ранним утром уже тряслись в поезде на Москву. Молчали, пили водку, шепотом спорили, нужно ли все это было, и как там сейчас на передовой.

– Еще навоюетесь, – вещал мрачно полковник Боровиков – Еще навоюетесь!

8. Аресты

Между польской и финской кампаниями Павел с Машей почти совсем не виделись, потому что ее в это время послали на учебу в Новгород, на какие-то общие курсы. Вернулась она в самом конце октября, накануне его отъезда на финскую границу, да и то потому, что заболела мать. В Новгород пришла срочная телеграмма из поликлиники. Адрес врачам дала мама. Маша немедленно выехала, застала маму в тяжелом состоянии, одну, без помощи. Надежда Федоровна дома пролежала очень недолго, температурила, страшно страдала от болей внизу живота, вскоре ее отправили в больницу, с острым приступом почек, и через три дня она умерла. Маша горько, безутешно рыдала, корила себя за то, что не во время уехала на курсы, хотя отказаться не имела права. Павел мрачно молчал, жалел ее, тяжело вздыхал, гладил по голове.

А тут как раз подоспела финская кампания и его самого отправили из Москвы. Так что видеться им пришлось очень коротко лишь по тому печальному поводу. Теперь же он хотел поскорее встретиться с ней. Тем более, предстояло увольнение с действительной и новое оформление на ту же службу.

Поезд тянулся медленно, хотя ехать было совсем близко, подолгу стояли на безликих, ледяных перегонах. К границе гнали военные эшелоны, встречные терпеливо ждали их на стрелках. Теряли по часу, а то и по два.

Павел, в длиннополой своей шинели и в новой буденовке, выскочил первым из вагона. Он отпросился на пару часов у Боровикова, объяснив ему, что у знакомой беда, недавно мама умерла, и надо бы, мол, ее сразу навестить, кинулся в Ветошный. Был уже поздний, темный вечер. Без устали мела и шелестела поземка, пронизывал злой, свистящий ветер. От вокзала Павел сел на древний дребезжащий трамвай, выскочил на улице Кирова у пересечения с Чистыми прудами и оттуда, не замечая за спиной вещевого мешка и неудобного фибрового чемоданчика в руках, быстрым, походным шагом пошел в сторону Никольской башни Кремля, по длинной, узкой чуть изгибающейся улице к Ветошному.

Вспомнил, что называли ее когда-то Никольской, Маша рассказывала – и про греко-славянскую академию в старорусских строениях, и про монахов и послушников, которые тут когда-то жили, и про нэпманов, которые очень быстро и шумно обжили улицу, и про то, что теперь она совсем никчемная, потому что тут нет ни первых, ни вторых, ни третьих. А только носятся туда-сюда черные машины, похожие на гробики, от Кремля к площади Дзержинского и обратно, толкутся какие-то люди у старого здания ГУМа, в котором товаров почти нет, а все как на выставке – либо в одном экземпляре, на витрине, либо так дорого, что не подступиться. Иногда что-то предлагают с рук и воровато оглядываются.

Сейчас тут было пусто – только ветер со снежной крупой играл в лютую зиму, завывал студеный ветер, светили редкие, раскачивающиеся фонари, а у выхода на Красную площадь кутался в серый тулуп с поднятым высоким меховым воротом не то постовой, не то часовой. У него была при себе винтовка, прижатая к животу. Павел, прежде чем повернуть на Ветошный, даже разглядел отмороженный белый нос и как будто спящие, оловянные глаза. Казалось, что здесь уже глубокая ночь, хотя был всего лишь вечер. Павел подумал, что сейчас Сталин вряд ли сидит у окошка – не на кого трубкой дымить, и тихонько рассмеялся этой мысли. Прошло полтора года с тех пор, как он впервые подумал об этом, а потом уже и сам видел вождя. Теперь те фантазии показались ему наивными, детскими, смешными и стыдными, чтобы их вот так вспоминать. Две короткие войны, тяжелое сражение на Дальнем Востоке – разве можно при этом сидеть у окошка, мирно дымить трубкой и подшучивать над зазевавшимися красноармейцами? Тут ведь не до смеха!