– Нет, нет. Если вот так, как ты говоришь, все это делать, тогда, конечно, выйдет то же, что и у зверей. Но ведь мы душевно любим, и одного кого-нибудь. Зверь этого не поймет. Я слышала, что все делается от любви: и цветы цветут, и деревья кверху тянутся, и церкви строят, – все оттого же. Оскопленный ничего не придумает, он даже в попы не годится.
– Постой, опять ты меня запутала. Цветок, дерево, – они вообще любят, опять-таки как собака, – разве они душевно и одного кого-нибудь любят? И этого никто не осуждает. Вот там, где выбор и душевность, там-то яма и вырыта. Если ты душевно выбрала человека и ему свою общую земляную любовь отдаешь, ему одному, это очень хорошо. А если случайно, вот в эту секундочку на него твоя любовь упала и ты потом туда же тащишь и выбор, и душу, вот это плохо, по-моему… а может быть, я и путаю… Мне было прежде ясно, и я таких, как ты вот, ох, какими ругала, а теперь опять как-то все затуманилось.
– А как же говорится: не по хорошу мил, а по милу хорош?
– Так это такие же люди, как ты, и придумали. И потом, любовь любви рознь. Конечно, если случай такой подвернется, можно и с конокрадом на сене полежать, но оттого, что ты с ним полежала, не сделается он для тебя ангелом небесным.
– Пусть так. Но ведь может и так случиться, что ты и будешь знать, что он конокрад и колотить тебя будет, а отлепиться от него не сможешь. Ведь если рассуждать так, как ты говоришь, так ведь многим легче жить на свете будет!
– Так что же в этом дурного? жить на свете и должно быть легко. Тяжело бывает оттого, что люди друг другу зло делают, – больше не от чего. А Богу никакой тяжести не надобно; оттого он и злых отвергает, что они и себе, и другим в тягость.
– А тебе, Устя, жить легко? тебе самой?
– Ну, чтобы очень легко, не могу сказать. Я ведь часто озлобляюсь и справляться с собой не могу.
– Ведь ты много любила, Устя; неужели ты так никого и не вспоминаешь?
– Отчего же? Я, например, тебя люблю, всегда о тебе и помню. Я и брата твоего люблю, даже Анфису Ивановну. Девочку свою люблю, которая в деревне. Не потому, что она моя дочка, а я вообще детей люблю, а она – ах, какой расчудесный ребенок!
– А если б ты замуж вышла, любила бы мужа?
– Стала бы жить с ним. Старалась бы, чтобы ему было покойно и хорошо, а был бы хороший человек, и любила бы. Да я бы за дурного и не пошла.
– А если бы влюбилась?
– Влюбилась бы, ну, ходила бы к нему месяц, два, а зачем же на всю жизнь связываться, раз он дурной?
– Так ведь это же стыдно?
– Что стыдно?
– Вот так ходить к чужому мужчине.
– У меня, голубка, такого стыда нет. Этим я никому худа не делаю. Захотелось – пошла, расхотелось – иди, милый, на все четыре стороны.
– И не вспоминаешь никогда?
– Может быть, и вспомню, я не беспамятна, но особенно в памяти держать не стану.
– Если встретишься, так глазом не моргнешь?
– А что мне моргать? Поздороваюсь, угощу, чем Бог послал. А моргать зачем же?
– Ты, Устя, бесчувственная?
– Может быть, и бесчувственная.
За второй стенкой уж давно раздавалось негромкое пение. Очевидно, там шла служба. Валентина вдруг сказала:
– Может быть, Устя, ты хотела пойти в молельню, а я тебя задержала?
– Ничего, обойдутся сегодня и без меня, да теперь уж скоро и кончат.
– Мне очень хотелось как-нибудь послушать, как у вас служат, да ведь меня не пустят.
– В самую молельню, конечно, не пустят, а за стеклянной перегородкой постоять – отчего же? У нас много даже господ бывает, интересуются.
Действительно, Устинья была права, потому что минут через пять в комнату вошла Анфиса в сопровождении высокого мужчины в городском платье.
– Вот посмотри, Устя, какого я гостя привела! Наш Костромской, Иван Золотарев, Евграфа Васильевича сын.
– Давно, Устинья Дмитриевна, не видались. Наверное, уж позабыли меня! – сказал гость, протягивая руку.
– Нет, зачем забывать? очень даже хорошо помню! – ответила Устинья, перекосив и без того кривое свое лицо, и сейчас же добавила:
– Пойду самовар поставлю.
Иван Золотарев оказался не особенно разговорчивым и больше всего интересовался устройством гагаринского общежития и распределением дня петербургских отшельниц. Наконец Анфиса Ивановна обратилась к Валентине:
– У вас ноги молодые, пойдите посмотрите, что там Устинья пропала. Хоть бы сама шла, никто самовар не унесет.