– Пустая баба – эта ваша Марья Андреевна! – раздалось за спиной Степана Яковлевича.
В комнату вошла молодая девушка в темном платье, белых рукавчиках, просто, несколько старомодно причесанная. Слегка выдающаяся челюсть, придававшая её лицу чуть-чуть лошадиный фасон, указывала на её близкое родство с Суховодовым. Степан Яковлевич строго поднял глаза, но видя, что дочь почти улыбается, спросил только:
– Почему это ты так решила?
– Потому что я слышала, что ты рассказывал, нахожу, вообще, все эти шуточки довольно плоскими, а в настоящее время и совсем неуместными.
– Что это за «настоящее время»?
– Настоящее время? а вот, в которое мы живем: сегодня, вчера, завтра.
– Чем же оно так отличается от всякого времени?
Наташа помолчала, лотом заметила:
– Если ты сам этого не понимаешь, я затрудняюсь тебе объяснить.
– Острый ум, как и искусство, как деловые способности не имеют времени. И потом, знаешь: «смеяться не грешно над тем, что кажется смешно».
– Уж очень ты смешлив.
– А ты слишком серьезна. Впрочем, это и понятно. Когда же и быть разочарованным, как не в восемнадцать лет? В моем возрасте это было бы комично.
– Я вовсе не разочарована. Серьезна, может быть.
Степан Яковлевич вдруг вспылил:
– Вы удивляетесь, что я не обедаю дома, но ваши похоронные мины меня лишают аппетита. Какое бы там время ни было, человек имеет право есть!
Наташа рассмеялась.
– Кто же тебя лишает этого права? Потом, насколько а помню, ни мама, ни я не выражали тебе неудовольствия за то, что ты обедаешь в городе. Ты обедаешь, где хочешь, а мы имеем вид, какой имеем. Вот и всё. Всё очень просто.
– Не так просто, как вы думаете, Наталья Степановна.
– Ну, ты просто придираешься, и я иду к себе в комнату. От Сережи нет писем? – обратилась она к матери.
Марья Васильевна заморгала и затрясла головой отрицательно.
Наташа вышла, а Суховодов, чтобы поправить себе настроение, начал снова вспоминать словечки Хреновской сестры, от чего у Марьи Васильевны делался всё более скорбный и угнетенный вид, и всё больше казалось, что она шепчет беззвучно: «Боже мой! Боже мой!» и призывает небо в свидетели своего несчастья.
Через несколько дней Наташа, войдя в комнату матери, застала Марью Васильевну в слезах с развернутым письмом на коленях.
– Мама, что случилось что-нибудь с Сережей?
Марья Васильевна еще сильнее заплакала и затрясла годовой.
Наконец, произнесла слова, которые, казалось, постоянно беззвучно шептала: «Боже мой, Боже мой!» – и подняла глаза к небу.
Наташа не спрашивала больше, взяла письмо с колен матери и, нахмурясь, стала читать.
В двери тихонько постучались, еще раз. Не получая ответа, горничная из-за двери доложила:
– Барыня, кушать подано.
– Хорошо, – ответила дочь и деловито добавила, обращаясь к матери:
– Нужно узнать в штабе хорошенько, но, конечно, надежды мало. Бедный Сережа!
– Боже мой, Боже мой! – повторила Марья Васильевна, – я ли не молилась, я ли не плакала?
– Не надо, мама, роптать! Подумай, сколько семей теперь в таком же положении,
– Но почему именно он, именно он, мой Сережа? Наташа молча ждала, покуда плаката мат, потам спросила:
– Отец знает?
– Нет, что ты, Наташенька! Не знаю, как ему и сказать.
– Придется сказать. Потом, я не думаю, чтобы палу очень расстроило это известие; он ведь человек очень сдержанный.
– Но у него есть сердце, у него есть сердце. Ты к нему несправедлива, Наташа
– Дай Бог. Нужно завтракать идти, Поля стучала.
– Как, сейчас?.. Ну, погоди… Поля не стучала.
– Нет, мама, она стучала.
– Разве? Ну, знаешь что, Наташенька, я к завтраку не выйду. Я совсем не хочу есть. А ты… как нибудь предупреди Степана Яковлевича. Ты это сумеешь сделать деликатно, ты умная…