Хлеб выдавали два раза в неделю, по вторникам и пятницам. У магазина в эти дни с утра выстраивалась очередь эвакуированных: хлеба не всегда хватало на всех. Старухе и Кате, как иждивенкам, выдавали на день по 200 граммов. Деньги у них кончились, и Касьяновна нанялась мыть полы на почте и в клубе. Большую часть работы делала Катя, зато Касьяновна честно делила заработанные деньги пополам.
А в декабре Катя поступила в школу, в восьмой класс.
Всего в классе было одиннадцать человек, и те посещали нерегулярно. Преподавание велось на татарском языке, но Кате выдали русские учебники, и она отвечала по-русски. Только один математик был из эвакуированных ленинградцев. Ученики понимали его плохо и на уроках занимались кое-как.
В школе все-таки было неплохо. Напоминало детство, довоенную жизнь. Звонки, отметки, дневники… Только ученики тут совсем другие. Восьмиклассники — все разного возраста, от четырнадцати до восемнадцати лет. То и дело кто-нибудь уходил в армию. У доски отвечали по-татарски, и Катя ничего не понимала. А когда смеялись, ей все казалось, что над ней. Над ее нелепым летним пальтишком, подбитым ватой — целый день трудилась, переделала-таки в зимнее, — над ее платком, сшитым из клетчатой юбки… Катя заметила как-то насмешливые взгляды круглолицей соседки по парте и замкнулась. Больше она не пыталась подружиться ни с кем. Но в школу все-таки ходила.
По вечерам усаживалась за стол и писала письма во все города, мимо которых шли они с матерью. Писала на имя райкомов, обкомов, посылала запросы в госпитали.
Ответ пришел только летом: «Новосильцева Елизавета Ивановна, сорока двух лет, скончалась в больнице города Углича 29 октября 1941 года. Диагноз: двусторонняя пневмония, острая сердечная недостаточность».
Весь этот день Катя просидела дома на своем топчане. Выходит, зря она тогда поторопилась! Надо было остаться, не садиться со всеми в поезд, а искать, искать по всей дороге, по деревням, по больницам. Может, и нашла бы… И еще представлялась ей мать, как она ходит по домам, ночует в холодных школах, все читает записки на стенах. Катя понаклеила их не меньше десятка, да, наверное, смыло дождем. Ведь и дожди уж начались…
Касьяновна сидела на скамье, прихлебывала горячий кипяток с размоченной ржаной коркой, равнодушно поглядывала на Катю.
— Ну и что? Матка-то ведь не вечная. Эко дело. Народу пропадает прорва, не одна матка твоя.
— Да как жить-то теперь? — плакала Катя.
— А так и живи. Теперь как живут? Дом отняли — без дома живут, ногу отняли — живут и без ноги, руку — ничего, и без руки можно…
Старуха покивала головой, думая о чем-то. Добавила, словно в забытьи:
— Без руки можно… Вот без хлеба дак нельзя. Нельзя без хлеба. Охо-хо, господи, даждь нам днесь…
Лето выдалось жаркое, но дождливое. Сорняков на полях уродилось великое множество. Удивило Катю, что здесь и хлеб-то приходится пропалывать. Среди редких, низеньких колосьев — пышные поросли сурепки, лебеды, васильков; с первого взгляда и не поймешь, что хлеб посеян. Поработав часа два-три, здешние усаживались на копнах выполотой травы, хихикали, трещали о чем-то. Принимались за работу только тогда, когда на своем заржавелом велосипеде прикатывал бригадир, тощий и кривой мальчишка Даут. Катя понимала, что колхозу сейчас трудно, что здоровые работники все на фронте, и все же…
Касьяновна трудилась истово, с молчаливым презрением обходила копны с болтливым бабьём. А те с усмешкой поглядывали на злую старуху.
После работы Катя обязательно прихватывала с собой целую сумку лебеды. Вечером они с Касьяновной варили из нее похлебку. Столовая ложка крупы, кастрюля с верхом лебеды, щепотка соли, вода. От лебеды тошнило, все тело разламывало от непосильной работы под солнцем, жесткие доски топчана давили спину, и постель будто покачивало. Заснуть никак не удавалось, и она вспоминала о былом.
…Весна. В школе экзамены. А тут и ландыши расцвели. Запах ландышей всегда удивляет после долгой зимы. Чудной все-таки запах. Если долго нюхать, голова кружится. Она верила, что стоит засунуть веточку ландыша за пазуху, ну, прямо под лифчик, это обязательно принесет удачу. Ни за что не провалишься! И правда, ведь всегда экзамены сходили удачно. А кто научил ее этому? Сама не знает, придумала, что ли?..
В последние экзамены, когда она кончила седьмой, тоже с ландышами не расставалась. Вспомнилось: пишет сочинение о Пушкине, а из ворота блузки пахнет ландышами. Веточки влажные, еще в росе, холодят и щекочут кожу. И название какое душистое, мятное: ландыши! А в тот самый вечер, выпускной, много танцевали. В зале было полно народу. Девятиклассники тоже ведь пришли, у них в классе почти все хорошо танцуют. Катя все пряталась, боялась, что вдруг пригласит Глебов. А он что-то долго не приглашал, все танцевал со старшими девчонками. Потом все-таки пригласил. И уж весь вечер так и ходили вместе. Про себя Катя удивлялась, что ему с ней не скучно, ходит и ходит. На высоком танцевать оказалось неудобно, Женя заметил это и стал водить ее медленно, осторожно. Разговаривали, кто кем хочет быть. Он сказал, что обязательно будет журналистом, она заспорила, что учительницей — лучше. Он сказал, что, может быть, и так, но что он все-таки будет журналистом. И еще: Кате тогда не нравились стихи Маяковского, а он не поверил и стал читать вслух. Оказалось, просто замечательные стихи. Почему-то она раньше их не знала, знала только «Левый марш», «Бабу и бублики» да несколько отрывков из поэм.
Потом Глебов провожал ее домой.
На набережной присели на скамейку, смотрели, как на горизонте вспыхивали зарницы. Сверкнет, и высветлится целая полоса. И дрожит-дрожит, а потом погаснет. И вдруг с легким звоном вспыхнет опять. Катя уверяла, что слышит этот звон. Глебов не верил, смеялся, и глаза его улыбались в темноте.
Она не смотрела на эти глаза, потому что, если смотреть, тогда что уж и остается? Только бежать. Ведь у нее такое сделается лицо — сразу видно, что влюблена. А что, если он расхохочется! И Катя глядела, не отрываясь, на далекие вспышки. Засветится голубым и дрожит, а потом сорвется с легким тихим звоном. И все погаснет. В кино так меняются кадры — бесшумно, а все-таки слышно. Конечно, когда тишина… А тишина была. Даже река замерла внизу, и обдавало то запахом реки, то — неизвестно откуда — дымом костровым, горением смолистых сучьев. И вдруг закропило. Тяжелыми, редкими каплями. Они побежали и приютились под навесом какого-то ларька. Дождь разошелся вовсю, и Женя заслонил ее и стоял так, хоть белая рубаха на спине совсем промокла. Ладонью уперся в стенку ларька и стоял. Запахло ландышами, это из-за ворота платья высунулся один. Она и забыла, что вечером три веточки туда засунула. Женя осторожно взял цветок.
— То-то весь вечер я чую — пахнет ландышами, — сказал он. — Что это значит? Зачем ты их туда?
— Колдовство, — прошептала Катя.
Неожиданно грохнуло. И земля, и лужи в крупных пузырях, и стены ларька — все дрогнуло, осветилось.
— Вот ты меня и околдовала, — улыбнулся он. — Третий год уже колдуешь. Выходит, с самого детства… Прямо наваждение какое-то.
Катя подняла глаза и увидела распахнутый ворот рубашки и смуглую, мускулистую шею. Дождь припустил гуще и толстые струи образовали вокруг дощатого ларька настоящий водяной шатер. Пришлось Глебову тоже войти под навес. Прижался к дощатой стенке грудью и раскинутыми руками, а голову повернул к Кате. Она молчала. Струйки воды стекали за ворот, и сильно пахло дождем и ландышами. Он медленно опустил свою руку, их руки теперь были рядом.