***
Бабы кричат наяву.
— Хомка! Хомка! Шпак дурной! Кони в панский лог полезли,— угонят их лесники! Куда ты запропастился, Хомка? Эге-ге! Эге-ге!.. Спишь под кустом, обуза, не видишь?! — кричат на поле жнеи.
«Проснись, ну, проснись же! — шепчут ему ивовые кусты.— Тебе снится пора детства, но ведь это не тогда — теперь кричат бабы, чтобы ты шел прогонять лошадей. Проснись же! Гляди, беды не оберешься!»
Сон сковал Хомку, изнуренного непосильным трудом. Тяжело в страду. И нет сил разорвать болезненную цепь сновидений — тревожных, томительных и успокаивающих...
***
...Весна. Парится земелька. В побуревшем лесу лопаются почки. И вот уже он разрастается, раскидывается, и уже покрывается зеленью липких листочков. Разлились наполненные талой водой сенокосные лощинки. По воде босиком шлепают озорные малыши, засучив штанишки и задрав рубашонки...
Таскают бабы серо-белые суровые полотна по воде, по первым ленточкам молодой травы; гулко бьют вальком, оглашая даль веселым гамом. Учитель, уже третий на Хомкином веку в Асмолове, сын лугвеневского церковного старосты, взгромоздился на высокую грушу, выше крытой желтой соломой новой школьной стрехи,— полез спиливать пилкой-одноручкой сухие ветки. Этот учитель, рассказывают, хороший, но когда его сюда прислали, Хомка уже не учился. Хороший учитель и подготовлен хорошо — окончил учительскую семинарию, но у него тоже изъян — горький пьяница. Занесло его, очкастого, на грушу, а пока лез, обронил очки и теперь сидит на самой верхотуре, посасывая смешную, купленную в городе трубочку с красным чубуком, любуется оттуда пока что бедным, но все же красивым видом полей, лугов, лесов. По дворам люди налаживают сохи и бороны. И Хомке обидно: почему у него отец такой беспрокий хозяин? Самое время выходить в поле на работу, а он только-только собрался теребить лен — стучит один в бане мялкой. Ну да ладно! Не так уж все плохо делает отец — вот ведь купил к весне кобылу, а то который год жили без своей лошади. Правда, норовистая попалась кобыла: не хочет ходить на выпасе, в озимые ее черт несет,— откуда только прыть берется? Запряжешь — и хоть ты ее дубиной колоти, не побежит, а тут — ого, как летит в жито! Отец уже несколько раз выбегал прогонять ее с потравы. «Злится, наверно,— размышляет Хомка.— Надо бы ему подсобить пасти кобылу, да батраку как бы с хозяйскими делами управиться!..» Шел кто-то мимо по дороге — вдруг как заорет: «Опять Юркина кобыла в жите! Разбогатели на коня — так теперь можно и чужие хлеба травить?!» Юрке легче весь день без куска хлеба сидеть, чем слышать такое. Хвать об пол мялку-раскоряку — и ринулся ловить кобылу. А она, дуреха, не дается, лягнуть норовит. Насилу обуздал. Перетянул морду нахрапником, привязал к развесистой иве, выковырял из забора подгнивший снизу кол, здоровенный, обеими руками поднять только,— и ну дубасить им неразумную скотину. Что он делает? Забьет ведь! Ой, горюшко! Забьет, душегуб! Все внутри дрожит у Хомки, как натянутая струна, вот-вот оборвется... И грохнулась кобыла на землю как подкошенная, вытянула несуразные ноги... На шум бежит, вопя, мать, бегут люди. А Юрка и жену кулаком по голове! Крики, вой, неразбериха! Все чувства перемешались комом, распирают слабенькую, хрупкую Хомочкину душу: жалость, отчаяние, злоба, боль, какая-то тупая покорность подневольного перед неотвратимым... «Он думает, если ему не перечить ни в чем, то можно и кобылу со свету сжить, маму можно бить,— с надрывом шепчет Хомка; не жалуется, нет, просто говорит самому себе.— Ведь умоляла мама на базаре: «Не покупай ты этой кобылы, не верь цыгану, будь он неладен...» Не послушал! Как же! Скорее цыгана уважит, чем нас!..» И прорвалось горе горькое, как полая вода через греблю, хлынуло, затопив все начисто горючими слезами.