***
Над ним стоит хозяин и бьет со злостью черенком грабель разомлевшее, истомленное, заспанное тело.
— За что?! — испуганно кричит Хомка, пробуя защититься выставленными руками. Он еще не проснулся, но уже вскочил на ноги, смекает.— Дяденька, не буду больше! Родненький, не буду! Больно!..— рыдает бедный Хомка.
— Еще спрашиваешь, за что! Вот я тебе сгоню сон! У, негодник! Лентяй, батрацкая натура! Вот я тебе покажу — спать!..
II
И день — как день... Позавтракали. Потом пошли разбивать утреннее и ворошить вчерашнее сено. Обедали. Потом нагребли три воза сухого на болоте, а вику скатали в кучки. Воротились домой. Хомка отнес бабам на жнивье кувшин студеной воды, а хозяин остался раскладывать под овином и подметать гумно. Боялись, как бы туча не облегла небо, поэтому схватили по куску хлеба и пучку луку, лошадей в оглобли — и загремели, затарахтели, закрутили пыль столбом по дороге в поле, по снопы.
И день — как день... Но Хомочка старается вовсю показать себя на работе, угодить хозяину, чтобы тот забыл о его сне и что опоздал с ночного.
А еще они поили лошадей у колодца, на обратном пути, но не из желоба, а прямо из ведра, и что осталось в ведре, то каждый выплеснул под брюхо своей лошади.
Еще было вот что. Один сорванец увязался было за Хомкой, сел верхом на жердь, ухватился за нахлестку, чтобы не упасть,— и давай перебирать ногами, воображая, будто едет на «ли-са-пе-те». Ну, Хомка пригрозил ему кнутом, и озорник поплелся к своей хате и лукаво заглядывал по пути в чужой сад и огород — есть ли кто в будке или нет.
У колодца после них еще долго качался противовес. Его ловила девочка с чужого поля, ловила поднятой над головой худенькой, смуглой от загара правой рукой, а левой вытирала со лба и глаз детский пот, живо и грациозно наклоняя русую головку набок. Красивая девочка! Носик круглый, глазенки серые. И вышитое крестом оплечье на рубашонке... Поймала! Закрепила серьгу, чтобы ведро не оборвалось, опускает его вместе с противовесом — и тянет холодную-холодную воду... Сперва пьет сама, жадно припав к ведру пересохшими губами, и только после этого цедит в круглую дубовую баклагу. Трудно наливать одной. Облилась вся, домотканую юбку замочила!..
И стыдливо озирается по сторонам, не пройдет ли мимо парень из этой, чужой деревни, будто ему только она и на уме, эта пигалица... Мировые посредники и старосветские землемеры, видите ли, нарезая крестьянам от помещиков землю, сделали так, чтобы летом девочка бегала по воду со своего поля к чужому колодцу,— до своего ведь далеко.
И еще встреча. С поля возвращаются чьи-то дети, мальчик и девочка, несут подвешенные на палке порожние обеденные «спарыши» — спаренные глиняные судки. Ссорятся: пошто заплутали в жите и заигрались на некошеном лугу,— ведь свиньям еще не насечено, и телушку, уходя с обедом, забыли выпустить из хлева на отаву и привязать к колку, чтобы не сорвалась оттуда в капусту, потому что может поломать и выдернуть все кочаны. И мучается теперь телушка в хлеву...
И вроде бы далеко еще до вечера.
Но пройдет немного времени — и солнышко обронит над лесом косые лучи заката из красивого, но тревожного, алого света. Легкие, светлые тучки сплывутся в большие, окаймленные багрянцем, серебристые облака. Тихое, спокойное, ровное пламя осветит закат, и лягут прохладные тени. На дороге уляжется пыль. Куры заберутся на шестки и доски под стрехой, где тепло.
И вот уже бежит с поля чей-то пес, обогнав косарей и жниц; протиснется сквозь щель неплотно прикрытой двери в хату — прямо к ушату с пойлом для свиней, в котором плавают хлебные корки. Эх, не до конца ты поэт, милый пес! День-деньской пропадал в поле, в лесу, на сенокосе, радовался красоте природы и вольной собачьей жизни. А теперь вот, забыв обо всем и подтянув живот, все равно что борзая, и выискиваешь в грязном ушате для свиней хлебные корки, по самые глаза смочив и измазав умную свою морду...
ЯРМАРОЧНЫЕ СОБЛАЗНЫ
I
В тени, под навесом, возле дровяника еще не растаял холодок июльского утра. Но вверху, у самого конька над сенным сараем, уже струит живое серебро нагретый воздух, обещая жаркий день желающим побывать на ярмарке в Лугвеневе. Серебро дрожит в воздухе, трепещет, постепенно исчезая из поля зрения, и вот его уже нет... вокруг синее небо, огромное, теплое, голубое — будто цветение льна.
У стены под хатой, на самом солнцепеке, поближе к праздничному блинному запаху, который так приятно щекочет нос из открытых настежь дверей, развалилась кудлатая Куцая. Припекает довольно сильно. Назойливые мухи липнут к собаке, как осы, норовя облепить изъеденное язвами ухо. Солнышко разморило лентяйку, и она прямо-таки через силу шевелит лохматым, что колтун, хвостом, и только когда становится совсем невтерпеж, прячет расцарапанное до крови ухо в лапу. С терпеливым невмешательством во все обычные и необычные людские дела, ослепленная сиянием выставленных на крыльцо Петроковых сапог, Куцая жмурит глаза: довел сапоги Хомка до такого блеска, что в них можно смотреться, как в зеркало.