Это уже не плач, это песня отчаяния...
И учатся ей, этой песне, в забытом краю еще под сердцем матери. Она живет здесь века. Ее слышишь здесь в шуме господских дубрав, в шорохе песка на крестьянских полях, в кваканье лягушек всю весну и все лето в пригаринах болотах. Ее мелодию вы услышите в скрипе прогнивших стрех на деревенских хатах и жалобном повизгивании свиньи в промерзшем хлеву, в мычании отощавших за зиму коров. Ее вопит здесь каждый отец, когда тянется из корчмы домой по колдобинам ни разу не чинившейся дороги среди лишь бы как, лишь бы только, лишь бы с рук ухоженных полей.
Эту песню отцов и выплакивает теперь перед вами герой наш Хомка.
Вот он поднялся на кривых ножках, прикрытых мокрым подолом. Глубоко вздохнул, снова сел.
Подобрал валявшуюся на полу палочку и оглушительно барабанит ею по банке из-под керосина, которую когда-то подарила его матери за некие бабьи услуги Малка Лейзериха.
Пф! Непривлекательное дитя — герой наш. Весь в соплях, замурзанный, худой, животик что барабан — так раздуло его от хлеба с мякиной и картошки...
ГОРЬКАЯ ПРЕМУДРОСТЬ
I
С большим трудом постигает Хомка корень науки. Плохо учится Хомка. Учитель давно отобрал бы у него букварь и вытурил вон из школы, если бы не буйный характер Хомкиного отца.
Странный человек его отец. Вечно молчит, вечно насуплен. Правда, трудолюбив, как пчела, поискать надо такого выносливого в работе человека,— а хозяйство у него не ладится, прибытку не приносит никакого. Зимой больше всех понаставит в лесу поленниц дров; он тебе и плотник, и поденщик, но что ни заработает — все уходит неведомо куда, как вода из решета. Постройки гниют, разваливаются, стадо не заводится. А злой временами бывает — не приведи господи!
Напьется — и шалеет человек. Обычно тихий, он спьяну бьет смертным боем свою несчастную жену Домну. Расшвыряет по всей хате горшки, миски, крошит с одного маху окна кулаком — только звон стоит... Выйдет на улицу сводить счеты за свои обиды — не иначе как с дубиной в руке.
— Юрка напился! — мигом разносится весть по всей деревне, и бегут люди куда глаза глядят: никому он не даст спуску, у каждого найдет грех, к каждому придерется.
И учитель боится пьяного мужика с дубиной.
Привел Юрка своего малого в школу поздно, уже после покрова, когда все сроки Хомкиной службы при конях и в подпасках кончились. Если бы состоятельный хозяин привел сына в школу так поздно да принес бы с собой в придачу горшочек масла, скажем, или яиц с полсотни, то и ему, пожалуй, отказал бы учитель. А Юрка пришел, безо всего, и не просил, не клянчил, стоял понуро на школьном пороге — и только. И учитель принял Хомку. «В случае нагрянет инспектор — выпровожу малого домой, скажу — хворает»,— подумал учитель, с неприязнью пряча глаза от Юркиного взгляда.
Забудешь пьяные выходки этого сумасброда, как бы не так!
Вообще у них в роду все какие-то сумасброды. В исступленной злобе они могут и убить своего недруга. Смолил же Хомкин дед живую свинью. Гонялся за ней с дубиной по всему двору, все не мог приспособиться, чтобы попасть изворотливой свинке за ухо и тут же прикончить. Наконец накинул ей на шею петлю из толстой веревки, и хотя полонянка визжала сама не своя, он все же дотащил ее до конопляника; привязал к вбитому в землю колу, накидал соломы, сколько было. И подпалил... Обезумевшая свинья истошно визжала, металась из стороны в сторону, вставала на дыбы, ерзала задом по земле, объятая пламенем, пока не вонзила зубы в кол, что бешеный пес, и тут ей был конец. Дикий визг свиньи собрал на это зрелище все Асмолово. Вот какой был у Хомки дед.
А Хомка учится плохо.
Зима, стужа, в хатах углы трещат от мороза. В небольшой хатенке, отданной обществом под школу грамоты, крохотные оконца промерзли на добрый палец, хоть соскребай снег. Классная комната тесная; половину ее занимает огромная, даже побеленная печь и широкие полати, на которых, случается, ночуют под присмотром учителя оставленные им за озорство ученики; перекладина для верхней одежи, обязательная в каждой хате, вынесена. На колоде у порога стоит ведро с водой, в котором нередко плавают льдинки,— приятно бывает схватить их в рот и сосать, обжигаясь от холода. Рядом — большая деревянная кружка, поставленная взамен разбитого учителева стакана. А крутом — на пороге, возле ведра, по всей комнате — мокро, грязно, наслежено лаптями, налито.
На печи в тулупе, высунув голову из-за трубы, ворочается учитель с книжкой в руке. А за двумя длинными партами сидят в кожушках, свитках и жупанах, с шарфиками на шее, но без шапок, ученики — десятка два сорванцов. На другом конце, особняком, сгрудились девочки: их раз-два — и обчелся. Носики покраснели, изо рта пар валит. Второе отделение ожесточенно плюет на грифельные доски, трет по ним рукавами; все склонили головы от великого усердия, высунули с натуги языки, навалились грудью на нарту и выводят дрожащие палочки и кривульки. Первое отделение хором читает по букварю (а букварь-то русский):