Вроде бы мне удается худо-бедно овладеть собой, но связно думать я по-прежнему абсолютно не в состоянии. То есть еще куда менее в состоянии, чем раньше…
Я хромаю, волоча шнурки, по коридору, не в силах посмотреть на дверь справа от меня, — дохожу до его конца (четыре шага), до второй комнаты. Никого. Больше комнат в квартире нет. Я зачем-то возвращаюсь на кухню. Она прямо-таки завалена, загромождена солнцем. В приоткрытое окно несутся детские вопли, собачий лай, лязг тарелок у соседей. Желудок мой снова медленно скручивается, будто из него выжимают воду, — тошнота идет вверх под напором. Я напрягаюсь — она приостанавливается… нехотя рассасывается… не до конца.
Я смотрю на стол. Загаженный, заляпанный, засыпанный крошками… На секунду мелькает: эта кухня и этот стол в желтом электрическом освещении, тусклом из-за напластований табачного дыма под потолком… Все плывет в глазах… И чья-то рожа напротив меня, потная, красная, с невменяемыми белыми глазами и разинутым плюющимся ртом… Кто? Нет, не помню…
Три стакана. Два одинаковых — пошире; один, тоже круглый, — поуже и повыше, заполненный бычками. Одна табуретка валяется на боку. Возле ножки стола на линолеуме — россыпь пепла, окурков и фарфоровых осколков.
(Задетое неверным уже движением приспособленное под пепельницу блюдце летит на пол — блля… А, хер с ним… Я ищу, куда стряхнуть сигарету, он обводит стол мутным взглядом, сует мне пустой стакан: «Все равно он дезертировал…» Докурив, я бросаю незатушенный бычок на дно и долго слежу за идеально вертикальной струйкой белого дыма, пьяно думая: кадр!..)
Сколько нас тут было? Кто на станции сел на электричку, а кто вместе со мной поехал сюда? И куда это — сюда?..
Медленно я поворачиваюсь. Медленно ковыляю обратно по коридорчику. Кошусь на блевотину. Останавливаюсь напротив первой комнаты. Поднимаю взгляд.
Он лежит в полуметре от двери, лицом в пол, головой ко входу, чуть наискось, как-то неуклюже подвернув руки. Широченная, почти черная лужа — уже засохшая, уже пятно… и щедрый, брызгчатый, обтекающий мазок на стене, на светлых выцветших обоях… Очень, очень много крови — густо, сыро воняющей…
В глазах у меня темнеет. Нет! Нет… Я не отрублюсь… Мотаю башкой. Фокусирую взгляд.
Нож. Нож валяется на полу рядом с трупом — кухонный нож с черной пластиковой рукояткой, с длинным, широким, блестящим, испачканным лезвием. Я поднимаю к глазам левую руку. На подушечке большого пальца — маленький подсохший порез.
(— …Попробуй, — скалясь, он сует мне рукоятку. — Осторожней!.. — Но я уже шиплю и облизываю палец.)
На нем голубые джинсы, сильно вытертые на заду, и белая майка. У него бритый затылок, он длинный и худой, и я его знаю. Одновременно — узнаю и вспоминаю.
Ник. Никонов Русел. Это он орал что-то мне ночью на кухне. Это его нож и его хата. Это к нему мы ехали на маршрутке со станции. Это его в компании с кем-то еще мы встретили по дороге в Юрмалу.
С кем? С кем еще?
Снова отступив в коридор, я стискиваю голову обеими руками, пытаясь вспомнить, — и в этот момент над самым ухом яростно, оглушительно, бесконечно, беспощадно грохочет звонок.
Звонок в дверь.
5
— Кого еще видел?
— А! Андрюху встретил Силецкого. Случайно совершенно, прикинь. В «Синдбаде». Знаешь «Синдбад»?
— Это где?
— На Никитском, что ли, бульваре. Меня туда Маринка повела — и вдруг бах: Андрюха. С девицей своей новой.
— И чего Андрюха? Где он сейчас?
— Да в страховой какой-то компании… По-моему, страховой…
— А кем?
— Ну, юристом.
— А, да, он же юрист. Как башляют?
— Ну, мы об этом не говорили, но я думаю, нормально башляют… Иначе хрен бы Андрюха там работал!
— С девицей он был, говоришь? Че за девица?
— О, девица та еще. Некая Ксюха. Страшна как моя жизнь, но понты, понты! Настоящие такие московские. Хотя сама несколько лет как из Питера.
— Ну как водится… Кто она вообще?
— Коллега, блин. Кинокритик. Но это якобы по большей части уже в прошлом, это для нее так, «забавы молодости» — с таким, знаешь, пренебрежительным видом… Сейчас она сценарии сериалов пишет. «Мера пресечения», «Хранитель», чего-то еще…
— «Хранителя» я как-то смотрел серии полторы. Бредятина полная.