– Хочу крыши. А ты?
– Хочу воду.
– Куда?
– «Скай бар»?
– Нахуя? Попса.
– А куда?
– «Москва».
– «Москва»? А че это?
– Попса тоже, но обзор ниче.
– А где?
– Набережная Петроградки.
– Кто повезет?
– Метро?
– Не-ее…
– Ладно, давай к черногорцам.
– Опять устриц жрать?
– Нахуй устриц.
– Так куда?..
И так до потери пульса.
В итоге встретились на Черныше и съели шаверму. Было вкусно.
Далее Сема гулял. Через силу и терзаясь ленью. В 18.00 зашел в «Буквоед» и купил Сомерсета Моэма.
В 18.10 пролистал. Понял – купил зря.
В 18.13 одолжил фиолетовую прозрачную зажигалку девушке в линялом плаще с немытыми глазами.
В 18.45 сидел на парапете публичной библиотеки и листал журнал «Time Out» на предмет куда бы пойти. Увидел цирк. Представление звалось «Лесорубы из Аляски». Впервые за день УСТРЕМИЛСЯ. Зря – представление было в пять. Сема пришел в восемь. Пошел в Дом кино. Та же барышня в линялом плаще с немытыми. Лучше б не улыбалась. Улыбка из сквота окончательно доконала. Зажигу, морщась от отвращения, пришлось выкинуть.
Зашел в «Япошу». Ушел – суши оккупировали итальянские спортсмены. Свернул за угол в «Маму Рому». С порога увидел спортивные сумки, спросил:
– А что, ждать тоже долго?
Официантка, будто ждала, стремительно ответила:
– Долго!
Сема понял: и тут «Боско ди Чильеджи» с олимпийскими чебурашками на груди. Без мазы. Ушел. далее в «Корова-баре» прочел статью о Соловьеве, купил пачку сигарет в комплекте с новой зажигалкой, съел креветку, выпил вина.
Поехал к другу, позырил себя юного на фотах, потискал собаку, уехал.
В 1.30 сел в паровоз, нахамил проводнице, хотел переодеть трусняки с изнанки. Передумал.
Вставил кулак в подушку, лег, позырил мертвую черную плазму, вбитую в стенку СВ, уснул.
Я вот не пойму: какого хуя надо жаться над отпущенным сроком здесь, на земле, и пытаться давить из жизни сок, когда она этого, хоть ты конем ебись, в такие вот воскресенья не хочет? Вот нахуя все это было делать???
Вот зачем, скажите мне, пожалуйста, надо было делать все это, если хотелось одного: свалить из этого долбаного самого любимого города в мире уже окончательно навсегда или выкинуть билет в урну на Невском и забыть, где живут вокзалы?
До Семиной свадьбы оставалось двадцать три дня. До смерти Семы оставалось тридцать.
Эра печатного слова
Наступила эра печатного слова и время весны. И мне хотелось писать или просто выводить буквы на листе бумаги…
В то время люди, которых я знал и которые знали меня, потеряли свои имена и стали называться просто людьми. Меня это вполне удовлетворяло – я вконец истрепался ими, а их такое обращение ничуть не оскорбляло, им было все равно.
Я рано ложился спать в ту пору. Чуть только сумерки сгущались синевой над крышей моего дома, я выключал свет и, впустив синеву в свои четыре стены, аккуратно ложился на тахту и закрывал глаза. Я любил и умел мечтать.
В ту пору я был уверен, что зима скоро закончится, что наступающая весна принесет только спокойствие моей истрепанной душе, что все возможные отношения с людьми, исчерпаны. Впрочем, что толку себя обманывать? Весь мир, и город, и время года, и лица – все собралось в одном человеке. Он держал ключ от всех замков. А я любил его. В конце зимы нам уже действительно НЕЧЕГО было сделать друг для друга. Мы осознавали, что нашими словами, и только ими, дело не сдвинется с мертвой точки, а действий не могло быть. Их вообще не существовало. Я спасался от тоски, наводимой этими словами, только тем, что выписывал на бумаге абзацы наших разговоров, переведенных в повествование из диалогов, что в известной степени обесцвечивало их, успокаивая меня и делая едва понятным для постороннего.
Потом, в апреле, я бросил писать и просто ложился спать. Пытаясь тем самым спастись от воспоминаний и страхов предстоящей ночи.
Я звал его.
Охота купаться
– А, вон и новенький чешет, – сказал Павлик и сплюнул.
Мы лежали на песке: Павлик, Фима, Олег и я.
В Севастополь прикатило лето. Солнце начинало печь с половины десятого, школа закончилась, и я наконец-то просыпался сам, а не силою пинков и мерзкой, будто потной воды из бабушкиного рта.
Обычно мы собирались на балке, загорали, купались, лениво убивали время. Балка была на окраине города, сразу за кургузыми огородами горожан. Горожане в подавляющем большинстве своем огороды эти ненавидели и забрасывали. Отчего вся местность приобретала вид старого сельского кладбища, где, спохватившись лет через шесть-семь после смерти отца, прикатишь на каком-нибудь раздолбанном «Ниссане» с чахлыми гвоздиками в кульке, вознамерившись отдать сыновний долг, а даже могилки не отыщешь, опоздал – все поросло бурьяном.