— Иди в дом, — говорит она мальчику.
— Когда он вернется?
Она закрывает дверь и задвигает засов.
Доктор Кирхер открывает глаза. Кто-то пробрался в комнату. Он прислушивается. Нет, все же никого, только доктор Тесимонд храпит в постели. Доктор Кирхер откидывает одеяло, крестится и поднимается. Вот он и наступил. День суда.
Да еще и снова снились египетские знаки. Желтая глиняная стена, на ней человечки с собачьими головами, львы с крыльями, топоры, мечи, алебарды, волнистые линии без числа. Никто этих знаков не понимает, знание утеряно, так и жить людям без него, пока не явится талант, который заново их расшифрует.
И это будет он. Когда-нибудь.
Спина болит, как и каждое утро. Спит он на тонком сенном тюфяке, пол ледяной. Постель в доме пастора только одна, и в ней спит его ментор; даже самому пастору пришлось перебраться на пол. Этой ночью ментор не просыпался, и то слава богу. Он часто кричит во сне, а иногда выхватывает припрятанный под подушкой нож — думает, его хотят убить. Это значит, что ему опять снился великий заговор, когда в Англии ему и еще паре смельчаков чуть было не удалось подорвать короля. Попытка провалилась, но они не сдавались, днями и ночами искали принцессу Елизавету, хотели ее похитить и насильно возвести на престол. Могло бы получиться; и если бы получилось, то остров сегодня снова исповедовал бы истинную веру. Неделями доктор Тесимонд тогда прятался по лесам, пил ключевую воду, питался кореньями; он один спасся и смог перебраться за море. Когда-нибудь его причислят к лику святых, только вот лучше ночью не лежать с ним рядом — нож у него всегда под подушкой, а в его снах по лесу рыщут протестантские живодеры.
Доктор Кирхер накидывает плащ и выходит из дома пастора. Растерянно стоит в предрассветных сумерках. Справа церковь, впереди площадь с колодцем и липой, и воздвигнутым вчера помостом, потом дома Таммов, Хенрихов и Хайнерлингов, он теперь всех жителей этой деревни знает, допрашивал их, изучил все секреты. Что-то движется на крыше дома Хенрихов, и доктор Кирхер инстинктивно отшатывается, но, должно быть, это просто кошка. Он бормочет заговор от нечистой силы и трижды осеняет себя крестом, изыди, злой дух, изыди, меня Господь хранит и Богоматерь, и все святые. Потом садится, прислоняется к дому спиной и ждет восхода. От холода зуб на зуб не попадает.
Тут он замечает, что кто-то сидит рядом. Бесшумно, значит, приблизился, бесшумно сел. Это мастер Тильман.
— Доброе утро, — тихо здоровается доктор Кирхер и пугается. Это он зря, теперь мастер Тильман может ему ответить.
К его смятению, так и выходит:
— Доброе утро!
Доктор Кирхер оглядывается во все стороны. К счастью, вокруг пусто, деревня еще спит, никто их не видит.
— Холод какой, — говорит мастер Тильман.
— Да, — отвечает доктор Кирхер, надо же что-то ответить. — Холодно.
— С каждым годом все холоднее, — говорит мастер Тильман.
Некоторое время они сидят молча.
Доктор Кирхер знает, что лучше бы не открывать рта, но тишина давит так, что он прокашливается и произносит:
— Конец света близко.
Мастер Тильман сплевывает на пол.
— И долго еще?
— Лет около ста, — говорит доктор Кирхер и снова опасливо озирается. — Одни считают, и того меньше, а другие говорят, сто и еще двадцать.
Он замолкает, к горлу подступает ком. Всегда с ним так, когда речь об Апокалипсисе. Он крестится, мастер Тильман тоже.
Бедняга, думает доктор Кирхер. Вообще-то палачам Страшного Суда бояться нечего, всякий осужденный должен перед казнью сказать, что прощает палача, но встречаются такие закоснелые, что не говорят, а изредка и вовсе бывает, что кто-нибудь посылает палача в Иосафатову долину. Все это проклятие знают: «Шлю тебя в Иосафатову долину!» Кто такое палачу скажет, тот его обвиняет в убийстве, прощения не дает. Может, и с мастером Тильманом такое случалось?
— Думаете, боюсь ли я Страшного Суда?
— Нет!
— Не посылал ли меня кто в Иосафатову долину?
— Нет!
— Все такое думают. Я свою работу не выбирал. Я есть, кто есть, потому что отец мой был, кто был. А он был, кто был, из-за своего отца. И у сына моего то же самое впереди, сыну палача и быть палачом.
Мастер Тильман снова сплевывает.
— А сын у меня мальчик добрый. Вот я на него смотрю — восемь лет ему, и до того нравом нежный, никак ему это не подходит, людей убивать. Но ничего не попишешь. Мне тоже не подходило. И все же я научился, и на совесть научился.
Теперь доктор Кирхер волнуется не на шутку. Нельзя ни в коем случае, чтобы кто-нибудь увидел, как он тут мирно беседует с палачом.