Сотри его из сознания. Не зря ведь ты проделал бессчетное множество духовных упражнений. Сознание — как глаза: они видят то, что перед ними, но человек решает, куда смотреть. Доктор Кирхер моргает. «Просто пятно, — думает он, — сочетание красок, игра света. Не вижу никакого мальчика, не вижу лица, вижу лишь свет. Свет и цвет, и тени».
И действительно, мальчик теряет власть над его сознанием. Если только не смотреть на него. Если только не встречаться с ним взглядом. Покуда этого не случится, все будет в порядке.
— Судья здесь? — хрипло спрашивает он.
— Судья здесь, — отвечает доктор Тесимонд.
— Распорядитель здесь?
— Здесь, — раздраженно отзывается Людвиг фон Эш. Будь сейчас обычный суд, он сам был бы письмоводителем, но это суд не обычный.
— Первый заседатель здесь?
— Здесь, — говорит Петер Штегер.
— Второй?
Тишина. Петер Штегер толкает в бок Людвига Штеллинга. Тот удивленно озирается. Штегер толкает его еще раз.
— Здесь я, — говорит Людвиг Штеллинг.
— Суд в сборе, — говорит доктор Кирхер.
Взгляд его случайно падает на мастера Тильмана. Палач прислонился к стволу липы, почесывает бороду и улыбается. Чему? Сердце доктора Кирхера колотится, он отводит глаза; ни в коем случае не должно показаться, что он в сговоре с заплечных дел мастером. Лучше он будет смотреть на бродячего певца. Позавчера он его слушал. Лютня была расстроена, рифмы хромали, а неслыханные истории, которые он сулил поведать, оказались не так уж неслыханны: убийство младенца протестантами в Магдебурге, да плохонькие сатирические куплеты о курфюрсте пфальцском, в которых «хлеб» рифмовался с «гроб», а «приход» с «поход». Доктору Кирхеру не по себе думать о том, что в балладе, которую певец сочинит об этом процессе, будет, верно, упоминаться и он.
— Суд в сборе, — повторяет его голос, как чужой. — Суд собрался, дабы свершить правосудие и провозгласить истину перед общиной, коей предписано от начала до конца процесса вести себя мирно и спокойно, именем Господа.
Он прокашливается и громко объявляет:
— Ведите грешников!
Некоторое время царит такая тишина, что слышно ветер и пчел, и ме, и му, и лай, и гул животных. Затем открывается дверь брантнерова коровника. Она скрипит, ее совсем недавно укрепили железом и еще окна заколотили досками. Коров переселили на время в хлев Штегера, из-за чего вышла ссора — Штегер хотел платы за пользование, а Брантнер сказал, что не он же это так выдумал. В деревне вечно все непросто.
Наружу, зевая, выходит ландскнехт, за ним появляются двое обвиняемых, моргают на свет, потом еще два ландскнехта. Оба пожилые, служить им недолго осталось, один хромой, другой без левой руки. Уж таких прислали из Айхштетта.
Глядя на обвиняемых, можно подумать, что этого и довольно. С обритыми головами, на которых, как всегда бывает, если лишить человека волос, торчат всякие желваки и шишки, вид у них плачевный и самый безобидный. Руки обмотаны тряпками, чтобы не видно было размозженные пальцы, а на лбах, где мастер Тильман натягивал кожаный ремень, кровоточащие отпечатки. «Как легко поддаться жалости к ним, — думает доктор Кирхер, — но нельзя верить мнимой их убогости, ибо они в союзе со страшнейшей силой этого падшего мира, и их повелитель всегда с ними: во время суда в любую минуту может вмешаться сам дьявол, может показать свою власть и освободить их; храбрость и чистота судей — единственная от того защита». Сколько раз наставники повторяли ему в семинарии, что хуже нет ошибки, чем недооценивать прислужников лукавого: «Не забывай, что твоя жалость есть их орудие, что они обладают возможностями, о которых твой разум и не подозревает».
Зрители расступаются, возникает проход, по которому обвиняемых выводят к помосту: впереди старая Ханна Крелль, за ней мельник. Оба идут, согнувшись, наклонившись вперед, вид у них отсутствующий, неясно, знают ли они, где находятся и что происходит.
«Нельзя их недооценивать, — говорит себе доктор Кирхер, — это главное. Не недооценить их».
Суд садится: в центре доктор Тесимонд, справа от него Петер Штегер, слева Людвиг Штеллинг. А слева от Штеллинга, на небольшом расстоянии, поскольку письмоводитель хоть и отвечает за ход суда, но сам к процессу не причастен, стоит стул для него, доктора Кирхера.
— Ханна, — говорит доктор Тесимонд и поднимает лист бумаги. — Вот твое признание.
Она молчит. Губы не шевелятся, глаза потухшие. Вся она как пустая оболочка, лицо — как маска, надетая на пустоту, руки неправильно подвешены к суставам. «Лучше об этом не думать», — думает доктор Кирхер. И, конечно, сразу же принимается думать о том, что мастер Тильман сделал с этими руками, чтобы так их подвесить. «Лучше себе этого не представлять». Он трет глаза и представляет себе.