А странно все же: вот ты тут, можешь сидеть и считать от одного до тысячи, а послезавтра будешь уже воздушным существом или душой, перерожденной в другом человеке или в животном, душой, почти забывшей мельника, который ты есть сейчас, — а если ты какой-нибудь хорек, или курица, или воробей на дереве и не помнишь даже, что был однажды мельником, размышлявшим о движении луны, если вот ты прыгаешь себе с ветки на ветку и думаешь только о зернах, ну и о канюках тоже, то какое тебе дело до того, что когда-то ты был мельник?
Он вспоминает, что мастер Тильман говорил, будто можно попросить добавки. «Позови да попроси, — сказал он, — ешь, сколько влезет, уж это в последний раз».
И Клаус зовет его. Зовет с набитым ртом, перед ним еще лежит мясо, и пирог тоже еще есть, но, если можно попросить добавки, к чему ждать, пока еда на тарелке кончится? Вдруг те передумают? Он снова зовет. Дверь и вправду открывается.
— Можно еще?
— Всего?
— Всего, пожалуйста.
Мастер Тильман молча выходит, а Клаус берется за пирог. Жуя теплую, мягкую, сладкую массу, он вдруг понимает, что ему всегда хотелось есть: днем и ночью, утром и вечером. Это ощущение пустоты внутри, от которой слабеют руки и колени и путаются мысли, — он просто забыл, что значит это чувство. Можно было, оказывается, жить без него, можно было так не мучиться, это был просто голод!
Со скрипом открывается дверь, мастер Тильман вносит доску, на которой стоят миски. Клаус вздыхает от радости. Мастер Тильман неправильно понимает его вздох, он ставит доску на стол и кладет руку Клаусу на плечо.
— Ничего, — говорит он.
— Я знаю, — в говорит Клаус.
— Это быстро. Я свое дело знаю. Обещаю тебе.
— Спасибо, — говорит Клаус.
— Вот если кто из осужденных мне обиду сделает, тогда небыстро. Уж это ты мне поверь. Но ты мне обиды не делал.
Клаус благодарно кивает.
— Сейчас времена полегче. Раньше-то вас всех огнем жгли. Долгое дело, тут приятного мало. А повешенье — это раз плюнуть. Это быстро. Поднимаешься на помост, оглянуться не успел, а вот ты уже и перед Господом стоишь. А сожгут тебя потом только, так ты уже мертвый будешь, тебе тогда огонь нипочем, сам увидишь.
— Хорошо, — говорит Клаус. Они смотрят друг на друга. Мастер Тильман, похоже, не хочет уходить. Можно подумать, что ему нравится в хлеву.
— Ты человек неплохой, — говорит мастер Тильман.
— Спасибо.
— Для дьявольского прислужника.
Клаус пожимает плечами.
Мастер Тильман выходит и обстоятельно запирает снаружи дверь.
Клаус возвращается к еде. Он снова пытается представить себе: все дома в деревне, птицы в небе, облака, коричневая земля с зеленой травой и полями, и кротовинами весной, да, уж кротов-то ни заговором, ни зельем не изведешь, и дождь, конечно, — все это будет, а его не будет.
Никак он себе этого представить не может.
Всякий раз, когда он пытается вообразить мир без Клауса Уленшпигеля, воображение подсовывает ему этого самого Клауса вместо того, чтобы от него избавиться, — подсовывает его, как невидимку, как привидение, как бестелесный глаз. Сколько ни пробуй, все одно. Значит ли это, что он в безопасности? Что он не может исчезнуть, потому что не исчезать же без него и всему миру?
Свинина все так же прекрасна на вкус, а вот пирога мастер Тильман не принес, это Клаус только сейчас заметил, а ведь пирог был самое лучшее, так что он решается позвать снова.
Входит палач.
— А можно еще пирога?
Мастер Тильман молча выходит. Клаус жует свинину. Только теперь, утолив голод, он понимает, до чего она хороша, чувствует ее богатый, тонкий вкус, теплый и соленый, и чуть сладковатый. Он смотрит на стену хлева. Если начертить на ней перед полуночью квадрат и кровью нарисовать два двойных круга на полу, и трижды произнести третье запретное имя Всевышнего, в стене появится дверь, и можно будет сбежать. Вот только как быть с цепями? Чтобы от них избавиться, нужен отвар хвоща, значит, пришлось бы бежать в цепях и искать хвощ в пути, но Клаус устал, и все его тело болит, да и не сезон сейчас для хвоща.
К тому же трудно будет начинать жизнь на новом месте. Раньше еще ничего было бы, но теперь он старше, нет у него больше сил отправляться в путь и становиться чьим-то подмастерьем, батраком, жить на краю деревни изгоем, которого все презирают и сторонятся. Нельзя было бы даже целителем работать, это заметят.
Нет, пусть лучше вешают, так проще. А если после смерти человек помнит свою прошлую жизнь, то его знания будут полезнее десятка лет новых поисков и опытов. Может быть, в новой жизни он поймет, как движется луна и какое по счету зерно превращает кучу в не-кучу, а может быть, увидит даже, чем различаются два листа, между которыми нет никакой разницы, кроме той, что один из них — первый, а другой — второй. Может быть, дело тут в вине и мягком тепле, которое обволакивает Клауса впервые в жизни, по крайней мере, никуда он отсюда не хочет. Пусть себе стена стоит, где стояла.