Отодвигается задвижка, мастер Тильман приносит кусок пирога: «Но уж на этом все, больше не зови». Он хлопает Клауса по плечу, и, кажется, с удовольствием, верно, потому что больше ему нигде до людей дотрагиваться не дозволяется. Потом зевает, выходит и так громко хлопает дверью, что просыпается спящий.
Он садится, потягивается и оглядывается по сторонам.
— А где старуха?
— В другом хлеву, — говорит Клаус. — Так оно и лучше. Она все жалуется, никаких сил не хватит ее слушать.
— Дай мне вина!
Клаус с ужасом смотрит на него. Он хочет ответить, что это его вино, его и больше ничье, что он его честно заслужил, потому что ему за это умирать. Но тут Клаусу становится жалко этого человека, которому ведь тоже нелегко, и он протягивает ему ковш. Тот берет его и пьет большими глотками. «Остановись, — хочет крикнуть Клаус, — так ты мне ничего не оставишь!» Но не решается, тот ведь из знати, таким не приказывают. Вино течет по подбородку, капает на бархатный воротник, но он не обращает на это внимания, все пьет и пьет.
Наконец он отставляет кувшин и произносит:
— Господи, прекрасное вино!
— Да-да, — говорит Клаус, — очень хорошее.
Он изо всех сил надеется, что тот не захочет еще и пирога.
— Сейчас нас никто не слышит. Скажи правду. Ты воистину был пособником дьявола?
— Не знаю, господин.
— Как это можно не знать?
Клаус задумывается. Очевидно, что он сделал что-то не так, иначе он не был бы здесь, это все голова его дурацкая. Но он никак не может понять, что именно он сделал. Его все спрашивали и спрашивали, снова и снова, ему делали так больно, он столько раз рассказывал свою историю, и вечно чего-то не хватало, всякий раз требовалось что-нибудь добавить, чтобы мастер Тильман его больше не трогал, описать еще одного демона, еще одно заклинание, еще одну черную книгу, еще один шабаш, и все эти новые подробности приходилось рассказывать снова и снова, так что он уже и не помнит толком, что ему пришлось придумать, а что и вправду произошло за его короткую жизнь, в которой никогда не было порядка: то он был тут, то там, то еще где-то, то весь в муке, и жена вечно недовольна, и от батраков никакого уважения, а теперь он здесь, в цепях, вот и все. И пирог сейчас тоже кончится, осталось только на три или четыре укуса, может быть, на пять, если очень постараться откусывать поменьше.
— Не знаю, — повторяет он.
— Вот проклятье, — говорит человек и смотрит на пирог.
Клаус испуганно хватает остатки пирога и глотает их, не жуя. Тесто заполняет его горло, он сглатывает изо всех сил — вот и все. Кончилась еда. Навсегда.
— Скажите, господин, — произносит Клаус, чтобы показать, что знает, как себя вести, — а с вами теперь что будет?
— Трудно сказать. Если уж попал, выбраться нелегко. Меня отвезут в город, будут допрашивать. Придется признаться в чем-нибудь.
Он со вздохом смотрит себе на руки. Наверное, думает о мастере — все знают, что он начинает с пальцев.
— Скажите, господин, — снова говорит Клаус. — Вот если представить себе кучу зерна.
— Что?
— Если по одному убирать и откладывать в сторону.
— Что?
— Все по одному да по одному. Когда куча перестанет быть кучей?
— Через двенадцать тысяч зерен.
Клаус трет лоб. Цепи звенят. На лбу он чувствует отпечаток кожаного ремня. Невыносимо было больно, он все еще помнит каждую секунду, помнит, как выл и умолял, но мастер Тильман ослабил ремень только тогда, когда он придумал и описал еще один шабаш с ведьмами.
— Ровно двенадцать тысяч?
— Разумеется. Думаешь, мне тоже принесут такой обед? У них ведь, наверное, еще осталось. Вопиющая несправедливость! Я никак не должен был здесь оказаться, я хотел выступить в твою защиту лишь для того, чтобы написать об этом в новой книге. Кристаллографию я завершил, решил заняться правом. И оказался в таком положении! Откуда мне знать, может быть, ты и вправду пособник дьявола? А может быть, и нет. Во всяком случае, я тут ни при чем.
Некоторое время он молчит, потом повелительным голосом зовет мастера Тильмана. «Это он зря», — думает Клаус, успевший коротко сойтись с мастером. Он вздыхает. Вина бы сейчас, чтобы разогнать грусть, но ему было ясно сказано: больше не просить.