Выбрать главу

А может быть, до этого дело не дойдет. Оступится где-нибудь по дороге: влажные корни — штука опасная, на мокром дереве попробуй не поскользнись, или полезет в гору — и камень под ногой пошатнется. И будет он лежать со сломанной ногой на обочине, и прохожие будут с отвращением обходить его, валяющегося в грязи, стороной, ведь что им делать — на себе его тащить? Греть и кормить, и лечить, как родного брата? Такое только в житиях святых случается, не в жизни.

Из того, что может случиться с Пирмином, что было бы для него лучше всего? Чтобы у него остановилось сердце. Чтобы он почувствовал вдруг укол в груди, почувствовал резь в кишках во время выступления на какой-нибудь рыночной площади: вот он поднимает глаза к мячам, мгновение ярчайшей боли — и все позади.

Он мог бы сам об этом позаботиться. Это дело нехитрое. Странствующий люд часто так делает, многие знают грибы, мягко и без боли усыпляющие навсегда. Но Пирмин признался им как-то в момент слабости, что не решается. Заповедь жестока: кто убьет себя, избегнет невзгод этой жизни, но ценой вечной муки в следующей. А вечно — это не просто очень долго. Самое долгое время, которое ты только можешь себе представить: будь то хоть в тысячу раз больше лет, чем нужно воробью, чтобы клювом сточить гору Броккен, это лишь самая малая толика самой малой толики вечности. И хоть вечность тянется и тянется, к ужасу ада не привыкаешь, не привыкаешь к одиночеству, не привыкаешь к боли. Так оно устроено. Так что разве можно обижаться на Пирмина за то, что он такой, как есть?

А ведь все могло бы быть иначе. Он знавал и хорошие времена, когда-то у него было будущее. Однажды Пирмин был в Лондоне, и всякий раз, как напьется крепкого пива, начинает об этом говорить. Рассказывает о Темзе, широкой и блещущей при свете луны, о пивных, о многолюдных улицах, о городе до того огромном, что можно день, и два, и три по нему идти, и все еще не пройдешь его насквозь! И всюду театры. Языка он не знал, но грация актеров и истина, читающаяся в их лицах, тронули его тогда так, как ничто и никогда после.

Он был молод. Среди многих других артистов он прибыл в Лондон в свите юного курпринца Фридриха. Тот отправился в Англию, чтобы жениться на принцессе Елизавете, а так как англичане ценят артистов, то Фридрих привез с собой всех, кем могла похвастаться его родина: чревовещателей, огнеглотателей, метеористов, кукловодов, борцов, рукоходцев, горбунов, живописных уродов — и Пирмина тоже. На третий день праздников Пирмин в доме некоего Бэкона жонглировал своими мячами. Столы были покрыты цветочными лепестками, хозяин дома с умной недоброй усмешкой стоял у входа в зал.

— Так и вижу их, — говорит Пирмин. — Чопорная принцесса, растерянный жених. Надо его найти!

— Кого?

— Его! Говорят, он кочует из страны в страну, объедает протестантских аристократов. Говорят, он все еще пытается изображать из себя короля. Говорят, он таскает за собой что-то вроде свиты. А есть ли у него в свите шут? Может быть, старый придворный шут — это как раз то, что нужно безземельному королю.

Пирмин это не в первый раз говорит. Это тоже от крепкого пива: повторяет одно и то же и немало не смущается этим. Но сейчас, у костра, он молча жует последний кусок вяленого мяса, а дети сидят голодные рядом и прислушиваются к звукам леса. Они держатся за руки и пытаются думать о чем-нибудь таком, что может отвлечь от голода.

Если достаточно упражняться, это получается неплохо. Кто по-настоящему знает голод, знает, и как придушить его на некоторое время. Надо изгнать из себя всякое представление о съедобном, сжать кулаки, взять себя в руки, не допускать мыслей о еде. Вместо этого можно думать о жонглировании — упражняться полезно даже мысленно. Или можно представить себе, как идешь по канату, невероятно высоко, над вершинами и облаками. Мальчик мигает, не отводя глаз от догорающего костра. От голода становишься легче. Глядя на красные искры, он представляет себе, что видит под собой яркий день, что его слепит солнце.

Неле кладет голову ему на плечо. Брат, думает она. Он — все, что у нее осталось. Она думает о родном доме, который больше не увидит, о матери, которая редко была весела, об отце, который бил ее больнее, чем Пирмин, о братьях, сестрах, батраках. Думает о жизни, которая ждала ее: сын Штегера, работа в пекарне. Конечно, она не позволяет себе думать о хлебе — но теперь, подумав о том, что думать о нем нельзя, она все же не удержалась, и вот она видит перед собой пышную буханку, вдыхает ее запах, чувствует мякоть между зубами.