Но после летних каникул, когда занятия возобновились, миссис Свенсон в школе не появилась. Ее мужу предложили новую работу в Балтиморе, и поскольку она была не только педагогом, но и женой, что ей оставалось, кроме как покинуть Бруклин и последовать за мистером Свенсоном в Балтимор? Для Вилли это был жестокий удар, смягчало который лишь то обстоятельство, что, хотя его наставница и находилась далеко, она его все же не забывала. В течение нескольких лет миссис Свенсон поддерживала оживленную переписку со своим юным другом, читала и рецензировала рукописи, которые он присылал ей, дарила Вилли на день рождения пластинки со старыми записями Чарли Паркера и снабжала адресами маленьких литературных журналов, которые могли бы напечатать его работы. Пылкое хвалебное рекомендательное письмо, написанное ею в год окончания школы, помогло Вилли получить стипендию в Колумбийском университете. Миссис Свенсон стала его музой, ангелом-хранителем и счастливым талисманом в одном лице. В то время Вилли было не о чем мечтать — казалось, он живым попал на небо. Но в 1968 году произошел внезапный срыв, обострение шизофрении, припадок сумасшедшего фанданго, отплясанного на высоковольтных проводах. Вилли поместили в клинику, и после шести месяцев шоковой терапии и психотропных медикаментов он вышел оттуда непоправимо переменившимся. Вилли пополнил ряды душевно увечных. После больницы Вилли уже не писал стихов и рассказов и ему редко удавалось отвечать на письма миссис Свенсон. Причины не столь уж и важны. То ли у него голова не тем была занята, то ли он начал стесняться общения с наставницей, а может, он просто потерял веру в Федеральную почтовую службу и пришел к убеждению, что почтальоны постоянно заглядывают в доставляемую ими корреспонденцию. Так или иначе, некогда объемистая переписка с миссис Свенсон свелась к скудному обмену открытками от случая к случаю, в основном к рождественским поздравлениям с типографским текстом. Так продолжалось лет десять, пока, году в 1976-м, переписка не прекратилась вовсе. С тех пор они не обменялись ни строчкой, ни словом.
Мистер Зельц все это знал и был немало этим обеспокоен. Семнадцать лет миновало с тех пор. Кто тогда был президентом? Джеральд Форд? Даже это с трудом удается вспомнить через столько лет. Кого пытается обмануть Вилли? Себя? Чего только не могло случиться за эти годы! Достаточно подумать о переменах, которые происходят за семнадцать часов или семнадцать минут, — что же говорить о семнадцати годах! Начнем хотя бы с того, что миссис Свенсон могла сменить адрес. К тому же старушке сейчас уж никак не меньше семидесяти, и если она не впала в маразм или не живет в трейлере где-нибудь во Флориде, то, скорее всего, давно лежит в сырой земле. Вилли и сам допускал такую возможность, когда этим утром они ступили на балтиморскую землю, но, черт побери, сказал он, если у них в стволе остался только этот последний патрон, то почему бы не рискнуть, в конце концов? Ведь жизнь — игра, и нужно быть готовым проиграться до последней нитки.
Ох уж этот Вилли! Он знал столько баек, говорил на столько ладов одновременно, шевелил губами так часто, что Мистер Зельц уже не понимал, когда хозяину можно верить. Где правда, где ложь? Сразу и не скажешь, когда имеешь дело с таким непредсказуемым и сложным типом, как Вилли Г. Сочельник. Мистер Зельц мог поручиться только за то, что он видел собственными глазами, что испытал на собственной шкуре. Он жил вместе с Вилли всего семь лет, поэтому ему приходилось верить Вилли на слово во всем, что касалось предыдущих тридцати восьми. Если бы Мистер Зельц не провел все свое щенячество под одной крышей с матерью Вилли, то биография хозяина оказалась бы скрыта покровом мрака. Но, слушая рассказы миссис Гуревич и сравнивая их с рассказами ее сына, Мистер Зельц умудрился составить себе общее представление о том, как выглядел мир Вилли до тех пор, пока в нем не появился он. Конечно, картина была не полной: многих деталей не хватало, многое приходилось восстанавливать по догадкам, — но Мистер Зельц обладал изрядной толикой проницательности, чтобы отделить зерна от плевел.
Несомненно, мир этот был беден и печален, и атмосфера его чаще бывала пропитана отчаянием и горечью, чем радостью и весельем. Если принять во внимание, через что прошла семья Гуревичей, перед тем как очутиться в Америке, то казался чудом уже сам факт появления Вилли на свет. Из семи детей, родившихся в семьях дедушек и бабушек Вилли в Варшаве и Лодзи, после войны уцелело только двое: Давид Гуревич и Ида Перльмуттер — будущие отец и мать Вилли. Только у них на запястьях не оказалось вытатуированных лагерных номеров, только им удалось ускользнуть из цепких лап смерти. Это вовсе не означает, что им не пришлось хлебнуть лиха, — Мистер Зельц наслушался таких историй, от которых у него дыбом вставала шерсть на загривке. Например, Давиду и Иде пришлось десять дней скрываться на чердаке одного дома в Варшаве, в такой тесноте, что можно было только лежать и передвигаться ползком. Затем месяц они пробирались из Парижа в свободную зону на юге Франции, ночевали в стогах и воровали у крестьян яйца, чтобы не умереть с голоду. Потом был Манд, лагерь для беженцев, все деньги ушли на взятки, чтобы получить временные паспорта. Далее последовали четыре месяца бюрократического ада в Марселе, где Давид и Ида ждали испанские транзитные визы. После этого был долгий паралич в Лиссабоне, мертворожденный сын в 1944 году. Два года они с надеждой глядели в сторону Атлантики, но война все шла и шла, а их сбережения все таяли и таяли. К тому времени, когда родители Вилли в 1946 году наконец очутились в Бруклине, они не столько начинали новую жизнь, сколько вели загробное существование в интервале между двумя смертями. Давид, в Польше некогда подававший надежды как адвокат, теперь с трудом выпросил место у троюродного брата и следующие тринадцать лет каждое утро отправлялся на подземке с Седьмой авеню на пуговичную фабрику на 28-й стрит, Вест. Первый год Ида вносила свою лепту в семейную кассу, давая уроки фортепьяно юным отпрыскам еврейских семейств, но эти занятия кончились одним прекрасным утром в ноябре 1947 года, когда Вилли высунул свое крошечное личико между ног матери и неожиданно отказался умирать.
Вилли вырос американцем, мальчишкой из Бруклина, игравшим в стикбол на улице, читавшим украдкой под одеялом комиксы и слушавшим Бадди Холли и Биг Боппера. Ни мать, ни отец ничего не понимали в этих радостях жизни, но Вилли это мало трогало, поскольку в те годы важнейшей целью его жизни было убедить себя в том, что родители у него не настоящие. Они казались ему чужими и непонятными с их нелепым польским акцентом и странными угловатыми манерами. Бессознательно он чувствовал, что выживет, только если сумеет противостоять им во всем. Когда отец скоропостижно скончался в сорок девять лет от сердечного приступа, скорбь Вилли помогло перенести тайное чувство облегчения. Еще на пороге отрочества, в двенадцать лет, он сформулировал свою жизненную философию: повсюду искать беды себе на голову. Чем больше страданий выпадает на твою долю, тем ближе ты оказываешься к истине, к неприглядной сути существования, а что может быть ужаснее, чем когда твой старик сыграет в ящик всего через шесть недель после того, как тебе исполнилось двенадцать? Подобное событие накладывало на тебя трагический отпечаток, снимало с дистанции крысиных бегов навстречу тщетным упованиям и сентиментальным иллюзиям, омрачало твой лик тенью подлинных душевных терзаний. На самом же деле Вилли особенно и не страдал. Отец для него всегда оставался загадочной фигурой; он мог молчать неделями, а затем вдруг разражаться внезапными вспышками гнева. Не раз он награждал Вилли оплеухой по самым пустяковым поводам. Нет, жизнь без этого мешка со взрывчаткой у тебя под боком была не столь уж и тяжела. Честно говоря, привыкнуть к отсутствию отца не составило ни малейшего труда.