— Но черт побрал, архиепископа я прикокошил все-таки! — закричал Кривонос. — Кончать нужно Речь Посполитую!
— Максим, хватит ли у тебя пальцев, чтобы посчитать вереницы лет польского засилья? Не хватит, Максим! А Украина жива! Да еще как жива. Не пойду я огнем и мечом по Польше. Нынче мы воюем с Вишневецким и панами, а тогда придется воевать со всей Речью Посполитой. Это не одно и то же, Максим.
— Заговорил-таки зубы! — Кривонос яростно крутился на каблуке волчком. — Ганжа, принеси вина! Заговорил ты мне зубы, вражий сын. Я уже уши развесил! Я уже слушаю… и согласен с тобой. Но Богдан! Я тебя знаю! Ты вон в какую постель залез. Весь в соболях, в камешках блестящих. Богдан, ты бровью не поведешь, когда на украинский народ накинут новое ярмо. Позлащенное, может быть, но все то же ярмо. Да будет тебе ведомо, пока я жив, тому не бывать.
Ганжа принес новый кубок.
Кривонос выпил, роняя капли на синий простецкий жупан.
— Утро вечера мудренее, Богдан! Поеду! Там у меня казаки чего-то расхворались.
Хмельницкий вскинул брови, потянулся остановить полковника.
— Догони его! Ганжа! Верни! — Богдан вскочил на ноги, увидал, что в одном сапоге, нашел и натянул другой.
— Что еще не досказал? — спросил из дверей Кривонос.
Богдан поманил его рукой в глубь спальни. Кривонос упрямился, стоял на месте.
— Некогда мне, Богдан! — повернулся уходить.
— Стой! — гаркнул гетман. — Иди сюда.
Кривонос хмыкнул, но подошел. Богдан потянулся, взял полковника за голову, шепнул ему в ухо:
— Не езжай к своим хворым казакам. Я легко согласился с говорильней Смяровского потому, что с запада идет моровая язва. Завтра еще до восхода солнца войска мои не отойдут, а побегут по моему приказу. От чумы побегут.
Кривонос отшатнулся.
— Вино, гетман, пьешь сладкое, а все равно сивухой несет.
Ушел.
— Не верит, ну и черт с ним! — махнул рукой Богдан. — Спать я хочу, Ганжа. Уходить утром всем! Не уходить, а бежать. Бежать!
Повалился в одежде на пышную панскую постель и заснул.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Тяжелыми хлопьями плюхался мокрый первый снег. Тяжелыми пепельно-коричневыми, черными, желто-зелеными клубами там и сям вдоль дороги поднимался дым. Люди жгли что попало, лишь бы отогнать от своих жилищ моровую язву.
Богдан ехал в легком лубяном возке. С утра ему думалось о Кривоносе. Максим был прав, когда укорял его за пышную постель. Ради Елены завел такую постель, а ведь весь на виду, вся жизнь на виду. Казаки на многое глаза закроют, а вот пышной жизни гетману не простят. Пышная жизнь не для казачьего гетмана, для коронного, а на всякого коронного у казака рука чешется.
Замаячила впереди деревенька. Треснутый колокол затрезвонил бестолково, но счастливо. Видно, с колокольни приметили казачье войско.
— Гетман где? Гетман? — суматошные поселяне метались от возка к возку с хлебом и солью, прикрывая и хлеб, и соль от снега узорчатым рушником.
— Тебя, отец, спрашивают! — подскакал к возку Хмельницкого Тимош.
— Коли народ спрашивает, надо к народу идти, — многозначительно сказал гетман.
Возница свернул на обочину.
Хмельницкий вышел из возка. И тотчас за его спиною появилась и стала расти, как на дрожжах, казачья старшина.
— Мы тебя заждались! — кинулся к гетману мокрый попишка, рыженький, кудлатый, отирая локтем косматые брови, с которых капало, и заодно кругленький нос, с которого тоже капало. — Прими от всего христианского мира, за спасение наше, за храбрость твою, что один не побоялся встать против двенадцатиглавого дракона. Не побоялся и вечная слава тебе в награду!
Попишка прослезился, перекрестил гетмана, дал ему поцеловать свой резанный из дуба деревянный крест. Тотчас скинул этот крест с шеи и надел на гетмана.