ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ТИМОШ И ТИМОШКА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Тимош лежал на голой лавке, сунув под голову оба кулака. Было в нем так черно и вязко, словно деготь из него гнали.
На весь дом пиликала нежная музыка. Отцова баба возомнила себя королевой, из-под земли, что ли, сыскали для нее скрипачей, и те целый день перепиливали смычками струны и уж если чего перепилили, так Тимошево терпение.
Как только себя не успокаивал казак. Музыканты пиликнут — он плюнет. Половину потолка заплевал, а на другую слюны не хватило, так свело судорогой скулы, хоть кричи.
— Ведьма! — Тимош вытащил кулаки и принялся разглядывать ладони, сжимать и разжимать пальцы. — Вот пойду и огрею душеньку.
Говорил, зная, что пустое говорит. Упади с головы крали волос, отец лошадьми велит разорвать всякого, хоть сына. А слово отца на Украине исполняется нынче, как в самой Москве не исполняется.
— Музыкантов велеть прибить? — нехотя размышлял Тимош и вскочил, саданул ногою дверь, вышел на мороз.
Чистое небо светилось, как голубиное яичко. Снег лежал пышно и нежно, и не морозом — стыдом хватило Тимоша за щеки. Иззлился весь, сидя дома, а тут вон какая благодать. Тихо, ясно. Сердце нырнуло в голубое, как в море, и вся злоба растворилась в этом море с такой легкостью, что Тимош головой покачал да и засмеялся.
Пошел по Чигирину, а за ним трое. Оглянулся, хотел казакам приказать, чтоб не смели по пятам ходить, да только рукой махнул. Им велено беречь гетманова сына — они и берегут.
Шел Тимош у города на виду, а хотелось ему как прежде пройтись, чтоб никому до него не было дела. Прежде он глядел на людское житье, ныне — на него глядели. Да и неправда это! Не на него, Тимоша, таращились — на гетманова сынка, на власть нынешнюю.
И само собой окаменевало лицо у парубка. Подшибить бы ногой мороженые лошадиные котяхи — нельзя. Чин нужно блюсти. И сам ведь не простак — сотник!
Досадуя на свою оглядку, свернул Тимош с главной улицы на улочку, а там в проулок да бегом: от телохранителей и от всего теперешнего, что, как гора, стояло над ним.
Прыгнул за сараюшку. Затаился.
Скворчиная голубизна успела засинеть. Над рекою, вдали стояло белое, промерзшее, как простыня, облако. Его тоже небось можно было и согнуть, и сломать, и вдребезги расколотить.
Услышал: поют.
— Колядки поют, — затосковал сердцем Тимош. — А пойду-ка я к парубкам… Вот возьму да и пойду. Мне самая пора — гулять с парубками.
Снял шапку, на руке покрутил: хороша шапка.
— Эй ты! Чего стоишь?
Тимош, как заяц, чуть не умер со страха.
Дивчина на тропе, шагах от него в десяти. С коромыслом. Узнал: Ганка. Брови изогнулись, румянец играет.
— Стою. — Все Тимошево упрямство надавило ему медвежьей лапой на темечко.
— Приходи ко мне на свадьбу! — сказала Ганка, разглядывая гетманова сына с нескрываемой жалостью.
Тимош молчал.
— Чего глазами зыркаешь? Прозевал дивчину.
Ганка засмеялась и, нарочито покачивая бедрами, пошла тропкой к дому, обернулась.
— Принцесса-то сыскалась для тебя?
— Сыскалась! — крикнул Тимош и показал девке язык.
— Я тебя на мою свадьбу пригласила. Не забудь ты меня на свою пригласить.
— Приглашу, не бойся! — Тимош подпрыгнул, оторвал с крыши сосульку и так захрустел, ледышкой, что у самого мороз по спине пошел.
Махнул в два прыжка на тропу и пошел, куда повела.
Тропа вела под гору, к воде. Черную прорубь уже затягивало на ночь ледком. Тимош поглядел за реку на белые кудри леса, и захотелось ему, как лосю, ломиться сквозь пушистые снега. Ломиться, чтоб лес гудел, чтоб сыпался снег с высоких деревьев, чтоб волк драпанул из логова.
— Тимош!
Карых и Петро Загорулько, в шубах и рукавицах, шли через реку соседней тропой.
— Пошли с нами!
— Далеко?
— В лес.
— На ночь глядя?
— А чего днем там делать? — дернул плечами Карых. — Ночка-то сегодня последняя перед Рождеством.
— Ну и что?
— Сам знаешь что. Нынче ночью ведьмы, как беззубые кобели. Силы-то у них нынче никакой.
— Клад, что ли, идете искать? — удивился Тимош.