Выбрать главу

Репкин продолжал стучать молотком.

«Вы на меня не серчайте, Алексей Лаврентьевич! Сажу мы отмоем. А в такой стуже Бетховена играть нельзя!..»

— Да, жалко, что не простились! — вздохнул Репкин. — Я записочку оставлю Алексею Лаврентьевичу. Ну, барышня, мне пора!

— Репкин, а вас не убьют? — спросила Леночка.

— Не должно этого быть.

Репкин поцеловал Леночку и, сбежав с лестницы, уже во дворе оглянулся. Леночка стояла у окна.

— До свидания! До свидания! — кричала она.

Сняв бескозырку, Репкин помахал ей.

— Всего вам, барышня, хорошего. Дедушке кланяйтесь.

* * *

Через несколько дней Танечка доложила Анатолию Васильевичу:

— Вас дожидается уже давно один человек.

— Просите, просите, — сказал Луначарский.

— Только он… — Танечка замялась. — Он не один.

— Просите, — повторил Луначарский.

В комнату вошёл Александр Иванович. Он старательно вытер у порога свои глубокие боты и огляделся: куда бы повесить шубу?

— К сожалению, я не могу предложить вам раздеться: у нас холодновато, я сам кутаюсь. — И нарком поправил на плечах старенькое драповое пальто.

Александр Иванович, сконфузившись, сел в кресло и протянул Луначарскому свёрнутый трубочкой листок:

— Это моё прошение.

Луначарский начал читать, постукивая карандашом по столу.

Шуба на груди у Александра Ивановича приподнялась, и из-под полы высунулась лохматая собачья мордочка: «Где это мы? Кто это стучит?»

Анатолий Васильевич улыбнулся. Он даже протянул руку, чтобы погладить необычного посетителя, но Фома исчез. Его выдавало только ухо — белое с серым пятном.

— Извините, — сказал Александр Иванович. — Это мой партнёр.

Клоун Шура вытер лысину большим цветным платком и стал ждать, когда народный комиссар дочитает его прошение. Шура писал всю ночь, старался, чтобы прошение было убедительным и кратким.

— Вы знаете, что такое агитвагон? Вам будет трудно, Александр Иванович! — сказал Луначарский.

— Я решил не сразу. Не с бухты-барахты, — ответил ему твёрдо клоун Шура.

— Агитвагон — это работа почти во фронтовых условиях, — стал объяснять Луначарский, не скрывая, что добровольцев из актёрской братии мало.

— Поэтому я и прошу вас, — настаивал Александр Иванович. — И не сомневайтесь. Я знаю, что меня будут хорошо принимать. Я в цирке почти сорок лет. Я очень прошу!

И Луначарский понял, что он не сможет отказать этому просителю.

— Благодарю. И ты благодари, Фома!

Клоун Шура отвернул полу своей шубы, и Фома снова высунул свой блестящий нос.

— Желаю успеха, — сказал Анатолий Васильевич.

Он вызвал секретаря и попросил написать Александру Ивановичу бумагу, в которой было бы сказано, что он, артист республики, зачислен в команду агитвагона на правах бойца Красной Армии.

* * *

Мрачный Захаров выдал клоуну реквизит и даже запряг цирковую лошадь, чтобы довезти имущество до вокзала.

— И собаку берёшь? — спросил он.

— Беру, — ответил Александр Иванович.

— Один я должен страдать, — сказал Захаров.

Александр Иванович старался его утешить:

— Дорогой! У вас тяжёлое ранение, и здесь вы очень нужны.

— Ранение заживает, а кто из нас там нужнее, ещё неизвестно! — хмуро ответил Захаров.

Рожок и гармошка

Стаял снег, отцвели одуванчики. В огороде за железнодорожной будкой в шершавых листьях лежали завязи тыкв.

Отоспавшись на печи, Тимошка грелся на солнышке, пил козье молоко и вырезал из свежей лозы дудки. Дудки тихо свистели, но заставить их петь Тимошка не мог. Отчаявшись, он с завистью поглядывал на медный рожок, с которым стрелочник уходил на дежурства. Вот бы поиграть…

— Какая это тебе музыка? Рожок, он строго для служебных сигналов! — сердился стрелочник и прятал рожок от Тимошки подальше.

Тимошка уходил за огород и там, лёжа в траве, подолгу смотрел на облака.

Облака плыли, громоздясь, как неприступные горы. Потом вдруг таяли в далёкой синеве, будто их совсем не было.

Тимошка пытался встать на руки. Руки дрожали, Тимошка валился на бок и плакал.

— Буду, буду кувыркаться. Не калекой же мне жить!

Передохнув, Тимошка начинал всё сначала.

— Алле! Крепче рука! Нога прямо!

Стрелочница смазывала ему ободранные коленки топлёным салом. Коленки заживали. Руки крепли, а тоска не проходила. Тимошка никак не мог привыкнуть к своей новой жизни.