«Милый Костя, экономика — это основа всего, — отвечал Михаил. — Мы будем с тобой лечить больного, а через год или месяц он погибнет от голода, от грязи, от холода в свеем убогом жилье! Лечить надо глубже — изменить всю жизнь, чтобы не было бедности и лишений, ни у кого и никогда… Я не хочу сказать себе на склоне лет: «Вот и прожита моя жизнь, а к чему? Что стало лучше в мире в результате моей жизни?..»
Поразительно, так писал девятнадцатилетний юноша! А вскоре, после позорного Кровавого воскресенья, он прислал письмо матери, которое не оставляло сомнений в избранном им жизненном пути. Он заявил прямо и решительно: «Милая мама, у тебя есть сын Костя, есть дочери. Надеюсь, что они тебя не оставят, позаботятся о тебе в трудную минуту, а на мне, пожалуй, должна поставить крест… Потоки крови, пролитые 9 января, требуют расплаты. Отдаю всего себя революции…»
«Страшно даже представить, — думал Константин Васильевич, — из скольких схваток со смертью выходил Михаил победителем, а тут-то, в сущности, и схватки не было: сложная, но весьма обычная операция при повышенном внимании друзей, близких и светил медицины… А вот — не уберегся, просчитался, и она, старая его противница, подстерегла, подкосила железное сердце».
Продолжая раскачиваться из стороны в сторону, он не без горечи промолвил:
— Впрочем, все это враки, когда говорят о железных, даже стальных сердцах. Сердце есть сердце. И у Михаила оно было самое обыкновенное, человеческое, к тому же истерзанное в тюрьмах, на каторге и в войнах…
В какой-то комнате мягким боем приглушенно напомнили о позднем вечере часы. Константин Васильевич по докторской привычке потянул за цепочку свои, карманные.
— А время идет, — непроизвольно сказал он и, откинувшись на спинку стула, задремал.
Ранним утром в прихожей короткой трелью нарушил тишину звонок. Приехали Ворошиловы. Их встретила везде поспевавшая в эти дни, осунувшаяся, но, как всегда, расторопная Екатерина Николаевна.
— Не ждали?
— Вы всегда жданные, — сказала Екатерина Николаевна, ласково оглядывая смуглое лицо своей тезки, черноокой Катюши Ворошиловой, и повела рукой: — Прошу.
— Как самочувствие Мавры Ефимовны? Как Софья Алексеевна?
Екатерина Николаевна слабо махнула рукой:
— И не спрашивайте, Екатерина Давыдовна… Слегла старая, и с Соней… — голос ее дрогнул, — и с Соней творится что-то неладное. Обострилась ее болезнь. Все время температурит. Константин Васильевич присматривает за ними, ни на шаг не отходит ни днем ни ночью.
Ворошилов, проходя в комнату, напомнил жене:
— Константин Васильевич — отличный врач. В этом качестве Миша его с собой увлек даже в Турцию, когда совершал посольскую миссию к Кемаль-паше. Прошло всего четыре года с тех пор, и первый президент турок… — Климент Ефремович раскрыл прихваченную с собой кожаную папку, тронул ладонью первый лист, — …прислал телеграмму: скорбит по случаю тяжелой утраты великого друга турецкого народа. Это тоже соболезнования от разных лиц и организаций, выраженные непосредственно семье. — Вынув из папки исписанные листки, положил их на стол рядом с рамкой, из которой поглядывал на гостей веселыми глазами Фрунзе.
Екатерина Николаевна рассеянно листала телеграфные бланки, а сама чутко прислушивалась к какому-то шуму, доносившемуся из дальней комнаты. Потом вдруг всплеснула руками:
— Это он — Тимка… Ну что с ним поделаешь, опять скачет! На минуту лишь Клаша отлучилась… — И распахнула дверь.
По коридору верхом на половой щетке притопывал раскрасневшийся малыш. Он с ходу свернул в просторную комнату, но, заметив гостей, внезапно остановился и чуть не упал. Климент Ефремович вовремя шагнул к всаднику и подхватил его вместе с «конем» на руки.
— Стоп, прискакали!
Принимая щетку, Екатерина Николаевна сокрушенно покачала головой:
— Совсем несмышленыш — не понимает, что остался без отца. Ему-то и трех еще нет.
— А как девочка? — спросила Екатерина Давыдовна.
— Танюша? Та вместе с бабушкой Маврой горюет. Друг друга успокаивают — трогательное зрелище.
Климент Ефремович опустился на стул и посадил на колено Тимура. Тот, забыв о своем «коне», занялся рубиновыми орденами, прикрепленными к нагрудному карману френча; потом вдруг, сдвинув брови, авторитетно объявил:
— Как у папы.
— Екатерина Николаевна, — глуховатым голосом промолвил Ворошилов раздумчиво, — а что, если детей мы возьмем к себе?
— Нет-нет-нет! — быстро откликнулась та.
Климента Ефремовича поддержала жена, пояснив:
— Хотя бы на время, пока…
— Нет-нет! Это совсем ни к чему, — перебила ее Екатерина Николаевна и взяла Тимура на руки, словно опасаясь, что внука могут сию же минуту увести.
Климент Ефремович встал, сосредоточенно прошелся по комнате, а потом остановился перед нахмурившейся тещей и затаившимся сыном покойного друга. Собираясь с мыслями, машинально поиграл белокурой челкой Тимура и сказал:
— Мы прекрасно понимаем, что наше предложение вроде бы и неуместно, но Михаил Васильевич сам меня просил позаботиться о его семье, о детях. Вам ведь Соню надо доглядывать и доглядывать, а дети…
— …а дети, — уже жестко подхватила Екатерина Николаевна, — должны быть дома, при матери.
«Характер народовольческий — упорный, — подумал Ворошилов, невольно припомнив давнюю романтическую историю этой хрупкой пожилой женщины, которая во имя дела своей партии однажды вступила в фиктивный брак, а потом стала боевой подругой ссыльного народовольца Алексея Поликарповича Колтановского, ныне здравствующего деда вот этого мальчонки с азиатским именем и его сестры, едва не названной Чинарой… Софья Алексеевна, рассказывают, запротестовала и настояла, чтобы дочери дали русское имя; хотела она и сына Сергеем назвать, но тут все же одержала верх азартная влюбленность отца в землю, горы и небо родного Пишпека — Тимур, и точка!.. Все в этой семье не как у других — то окрашено щедро легендой, то романтикой…»
Так размышлял человек, сам вошедший в ратные легенды, а пожилая женщина с воспаленными от бессонницы глазами непреклонно твердила:
— И Соня и Мавра Ефимовна отойдут, выстоят… — Сдержанно вздохнув, уверила: — Все будет изрядно.
Но «изрядно» уже не было. И если Мавра Ефимовна, наделенная смолоду крепким крестьянским здоровьем воронежских хлеборобов, выстояла, выдержала лютый удар по материнскому сердцу, то Софья Алексеевна, женщина самоотверженная, но болезненная, с подточенными в суровой Сибири легкими, так и не оправилась. Ни врачи, ни крымское солнце, ни отчаянный материнский уход— ничто уже ей не помогло. Немногим она пережила человека, который встретился на ее пути в далекой сумрачной Чите: через два месяца после кончины Михаила Васильевича наступил новый, 1926-й, последний ее год.
К осени Таня и Тимур осиротели.
Климент Ефремович вновь навестил квартиру в Шереметевском переулке. На этот раз он пришел один, и его встретила плотная женщина с круглым, морщинистым лицом и скорбными складками вокруг слегка подобранных губ.
— Рад видеть вас в полном здравии, Мавра Ефимовна.
— Э-э, — слабо отмахнулась она, — здоров дуб, да дуплист, как встарь говаривали.
— Слыхал, совсем перебрались в Москву?
— Да, вот так… Как ни крепились сватья, изникли — смерть Софьюшки одолела и их. Порешили так: за малютками мне приглядывать, а там когда и Клаша, старшая дочка моя, наведается. Ныне она с ними в Александровском сквере гуляет.
Прошли в рабочий кабинет, присели на жесткий диван. Ворошилов огляделся, увидел новую фотографию, прислоненную к настольному портрету Фрунзе, — на снимке Таня и Тимур, милые и серьезные; с края стола, как при жизни хозяина, стопка свежих газет. Перевел взгляд на строгое, непроницаемое лицо матери друга. Спросил:
— Как дети?
Отвернулась, хмуря светлые глаза, — на оконных стеклах желтел косой отблеск закатного солнца. Ответила сдавленным голосом: