Она сбросила платок, вышла на середину комнаты и встретила его улыбкой.
Он обнял ее и стиснул с такой силой, что у нее косточки хрустнули.
Она улыбнулась, сказала:
— Вы все-таки пришли.
— Да и кто мог бы уснуть в такую ночь? — ответил он и склонился к ней.
Он долго у нее оставался. Но все оказалось в этот раз холодно и мертво. Слов у него для нее не было, одни молчаливые ласки — покуда она безжизненно покоилась в его объятиях.
И, не в силах выкинуть из головы страдания минувших часов, смысл которых был сокрыт от него, она нерешительно, будто моля о прощении, она, все отдавшая и всего лишенная, спрашивала раз за разом:
— Вы на меня сердитесь?
— За что? — спрашивал он в ответ, даже не поняв, о чем она говорит.
Но самый звук ее голоса под аккомпанемент пушек снова и снова пробуждал страсть в нем, изведавшем горечь поражения.
Давно занялся день.
Однако Софи всего только и успела наполовину раздеться, сидя перед большой кроватью. В этой позе она задремала, кивая головой во сне. Разбудил ее приход Марен.
Софи открыла глаза и дала волю своей досаде:
— Один бог знает, что ты себе думаешь… Белый день на дворе, а ты…
— Что ж я поделаю, раз они боятся теперь спать одни, — сказала Марен с некоторой долей презрения и, как была, нераздетая, рухнула на кровать.
Марен теперь и вовсе перестала раздеваться.
VIII
Было утро следующего дня.
Тине отпрянула от окна, увидев мать, поспешающую через сад.
Она хотела уйти, скрыться, лишь бы не встречаться с матерью.
Вот уже неделю она не была дома.
Она побежала к себе, но услышала голос матери на кухне и отворила дверь.
— Я здесь, — сказала она неприветливым, почти раздраженным тоном.
— Ох, Тине, мы так давно тебя не видели, — сказала мадам Бэллинг, входя, — А отец твой был очень плох… а мы так давно тебя не видели, так давно… Худо было, очень было худо.
Но мадам Бэллинг не упрекала, она просто сокрушалась. И все же, глядя на свою внезапно состарившуюся под бременем горя мать — с каждым днем у нее становилось все больше седых волос, — Тине продолжала все тем же тоном, резким и нетерпеливым:
— А здесь, думаешь, было лучше?
— Нет, нет, конечно, не думаю. — И, невольно впадая в тон дочери, она продолжала уже сварливо: — Но дом твой все-таки там, могла бы и наведаться.
Тине огрызнулась, и разговор шел дальше в том же духе — злобно — из-за всякого пустяка и громко, так что по всему дому было слышно.
Мадам Бэллинг собралась уходить.
Уже на пороге она сказала, что приехала фру Аппель и что вообще-то посылал за ней лейтенант.
Тине не удерживала мать. Когда та ушла, она не ощутила ничего, кроме глухого недовольства. А немного спустя ей уже казалось, будто это все произошло с кем-то посторонним или давным-давно…
День шел своим чередом. По комнате слонялись офицеры, явно не находя себе места. Во двор въехали верхами два штабных офицера; они прискакали с позиций бледные, запыленные, изнемогшие от грохота. Торопливо раскланявшись, они прошли к майору.
Офицеры собрались в небольшие группки, и вдруг — никто не мог бы сказать, откуда взялись эти слухи, — вдруг из уст в уста шепотком прошла весть, будто полки, первый и второй, наотрез отказались перейти мосты.
Пушки не умолкали ни на одно мгновение. К майору вызвали капитанов, из комнаты послышались отрывистые, торопливые голоса, а те, кто поменьше чином, ждали, молчаливые и растерянные.
Во двор въехала карета пробста. Его преподобие был крайне возбужден, хотел немедля говорить с майором, но ему тоже пришлось ждать, и он стал прохаживаться среди молодых офицеров, меж тем как все жадно ловили обрывки слов, доносящиеся из комнаты майора, а во дворе солдаты предавались обычным занятиям, ничего не видя, ни о чем не думая.
Среди смятения и шума они повзводно выпивали и закусывали, а Софи вносила и выносила тарелки. Дверь из комнаты майора распахнулась, и его преподобие попытался перехватить обоих господ из штаба, но они поклонились и быстро прошли мимо, к своим лошадям, оборвав его на полуслове. Они не жалели своих лошадей, да и себя самих, пожалуй, тоже, и глаза у них горели, как, горят они у лоцмана, когда тот вглядывается в ночную тьму.
Капитаны присоединились к остальным офицерам, но никто не начинал разговора. Из комнаты майора слышался теперь горячий и взволнованный голос его преподобия. До него дошло известие, дошло из штаб-квартиры, что войскам будто бы приказано оставить позиции.
Он не поверил своим ушам, быть того не может, даже и подумать страшно, нельзя второй раз предать народную веру.
Пробст говорил, говорил, но майор даже не отвечал ему. Он сидел и не отводил глаз от окна: по аллее, понурившись, бродили молчаливые солдаты, а на дороге, по солнышку, медленно тянулся обоз с ранеными.
Его преподобие ничего этого не видел. Он возбужденно ходил по комнате большими шагами, как в дни праздников по своей ризнице, и голос его звучал все громче и громче: наступление — вот единственное упование всего народа, а тут говорят о ретираде.
— Правительство помнит свой долг — оно не прикажет отступать — не захочет повторять дни Данневирке — приказы еще будут отданы.
— Они уже отданы, господин пастор, — сказал майор, не отрывая глаз от обоза с умирающими, которых по утреннему солнышку везли домой.
Оба помолчали, и его преподобие вышел с видом несколько растерянным, он решил самолично наведаться в штаб-квартиру.
Он прошел через гостиную, мимо угрюмых офицеров, в прихожую, где встретил Берга и барона. Безмолвие тяготило его. Казалось, будто теперь никто уже не решается говорить громко, и лишь его голос, голос записного трибуна, не поблек от грохота пушек.
Дверь в кухню стояла настежь, за столом, выстроившись в ряд. Тине, Софи и Марен мыли посуду в двух больших бадьях и выбрасывали объедки.
Его преподобие заговорил с Тине и справился о здоровье Бэллинга.
Она лишь подняла глаза, посмотрела на него, как бы не понимая вопроса, и взгляд ее был похож на взгляд человека, охваченного тайным безумием.
Скользнув взглядом но неопрятным фигурам Софи и Марен, пробст сказал барону:
— Да, женщинам тоже выпала нелегкая доля.
И его преподобие проследовал к своей карете. Барон вызвался поехать вместе с ним: надо же узнать, в чем дело.
— Да, — сказал его преподобие, когда карета уже выехала из аллеи, — если бы только энергия нашего правительства была равна духу наших войск.
Берг не слышал стука колес, он видел только лицо Тине, когда та взглянула на пробста. Напрасно прошел он несколько раз по двору, она не заметила его и не шелохнулась. Он не вытерпел, он не мог дольше глядеть на эту позу, это лицо.
Он стукнул в окно.
— Пойдем, — сказал он, — поднимемся на холм.
Она ответила тем же взглядом и машинально, словно выполняя приказ, которого не смеет ослушаться, оставила работу и взяла платок.
Она не слышала, что он говорит, идя за ней по тропинке, даже голос его не достигал ее ушей. В ее измученной голове осталась только одна мысль: он больше меня не любит. В теле и душе жила только одна боль: ледяная дрожь минувшей ночи.
Птицы пели над лугом, на кустах блестели клейкие почки, распускаясь под солнцем.
Мало-помалу у Берга иссякло терпение, ему все равно не отвечали, и, следуя за ней — а она ступала грузно и не поднимая головы, — Берг спрашивал себя: как мог он так страстно желать эту женщину?
Они приблизились к подножию холма; гром пушек нарастал с каждым шагом. С вершины, стоя друг подле друга, они увидели разоренную землю.
Зеленые всходы были вытоптаны, бездомный скот метался по полям. Дороги лежали черными трясинами, да высились там и сям стены обгоревших домов.
За лесом, над Рэнхаве, погребальным костром вздымался до самого неба огненный столб. Снова раздались сигналы, но бессилен и жалок был их звук рядом с громом пушек. Черный дым поднимался над шанцами, превращая день в ночь.