Утро, потягиваясь, протирало ясные глазки. Солнце, зевая, высунулось из-за черных, пахнувших прелью и мышами стогов и, барахтаясь, застряло в вязком тумане, купаясь в нем, как ржаной блин в жидкой сметане. Река парила, сберегая в себе остатки перепуганной тишины. Зубы мои стучали, как скелеты у Берлиоза. Свежесть и новизна правили бал.
"Нет, это не чекисты, - твердо сказали собравшиеся на призывный зов трубы опухшие и посиневшие пирамиды во плоти. - Чекисты сами бы все выжрали. Они дармоеды!" В чертовщину никто не верил, а гиблое дело обсуждения происшедшего решили отложить на потом. Печальный опыт уже имелся, и все боялись, что праздная чаша проплывет мимо иссохшего рта.
"Буль, буль, буль" - первое, что я услышал на следующее утро. "Воды", возжелало мое естество, и я опять приник к живительной струе. Наполнив до краев свой опаленный войной сосуд, я поднял побелевшие от жара глаза и остолбенел. На столе среди грязной посуды как ни в чем не бывало стояла неизлечимо белая, полная ароматнейшего напитка, любимая лебедь-птица. "Глюки", - с ходу решил я, но самогон был натуральный, теплый, как зад у спящей жены. Затуманенный мозг давал предупредительные гудки, но я, схватив под белы руки нечаянно-негаданно нахлынувшее счастье, осторожными скачками уже несся к сраженной наповал и дующей в звенящую медь поверженной братве. "А на койках лежат, как гранаты, неизвестной войны солдаты", - сурово думал я.
Эту кастрюлю мы выпили тоже без вопросов, но, когда подобное стало повторяться каждый день в течение недели, веселье наше быстро пошло на убыль. Пьянка - не работа, и поэтому я не сильно удивился, не обнаружив однажды в мастерских солдат невидимого фронта. Они позорно бежали, покинув сладкое и трудное поле боя. Безалкогольный мир победил. Раздраженный, я швырнул в траву никому не нужную теперь кастрюлю с пойлом, и зашагал к себе. "За пьянкой не спрячешься", - резвился и похихикивал во мне незнакомый голос.
На столе привычным монолитом стояла трижды неладная посудина, но только сейчас над ней полыхало мятежное пламя. Пожар! Ошпарило спину, и я в ужасе заглянул внутрь. В жидкой мерзости, как яйца на сковородке, плавали и подмигивали мне голубым сварочным огнем дикие глаза Льноволосого.
"Достал! - разозлился я. От этого гада так просто не отмотаешься. Отмотаюсь! - твердо решил я. - Кто бы ты ни был, бес или ангел, но тебе меня не скрутить". Я быстро закрыл кастрюлю крышкой и взгромоздил на эту ненадежную надгробную плиту двухголовую тушу ржавой - в двадцать килограммов - гантели. "Гори на здоровье", - равнодушно подумал я, быстро перемыл посуду, заправил кровать и бодро зашагал в город. Я чувствовал себя отдохнувшим и набравшимся сил. Дружеская пирушка избавила меня от сосущей тревоги, и я настроился на наплевательски-равнодушное отношение к происходящему. Небеса голубели, мир сиял, осень бодро принимала парады полей и вод.
Дома я принял ледяной душ, живо выморозивший из меня ленивое похмелье, плотно поел и, захмелев уже от еды, сладко завалился спать. Проснулся, как сыч, - под вечер.
Дома. Ночь
День, охорашиваясь, затихал. Воздух торжественно и чутко стоял на цыпочках, не шевелясь и не дыша. Прохлада медленно вползала в теплые тени, охлаждая их и меняя цвет. Солнце, набрякнув дурным соком и покраснев от натуги, тяжело висело на краю небосвода, но, не выдержав веса своего тучного тела, сорвалось с небесного гвоздя и мягко нырнуло за черный спил фанерного леса. Что там произошло, я не знаю, но оплавленный край дневной чаши еще некоторое время светился алым, раскаленным рубцом, постепенно остывая в тихих водах диких урочищ. Краски дня посторонились, в образовавшуюся мировую щель хлынули черными лучами девственные потоки ночи, и над потухающим изумрудно-зеленым окоемом, над последней нежно-бирюзовой улыбкой дня вспыхнула и засверкала острыми лучами первая голубая звезда. Она была так одинока и так чиста, что тоска, вместо того чтобы свернуть мне шею, каленым железом впилась в мое бедное сердце и в буром дыму испарений царственно улеглась на его перепуганной груди. Закат, прозвенев первым комариным писком, угас, открывая уже не щель, а ворота, в которые неторопливо хлынули важные персоны пышных миров среди быстро скользящих легкомысленных и игривых созвездий, зажигающих на ходу свои габаритные огни. Но прежняя звезда так же тихо рыдала перед раскинувшимся под ней безучастным пространством. И тут я впервые почувствовал, как одинока и безлюдна может быть человеческая душа. И если днем унылая осенняя погода с дождем и ветром не делала меня одиноким и угрюмым, то среди этой первобытной темени, ее бескрайности и тишины душа была подобна беззащитной звездочке. "Господи, - взмолился я, - не слишком ли много одиночества? Ну что я могу увидеть за этим рваным черным занавесом, в отверстиях которого искрит и слабо сияет неизвестный мне свет? Ну и что, что душа бдит? Если б знала, что там, так, наверное, не страдала бы. Закопченная чаша небосвода внимательно глянула на меня, хмыкнула, наклонилась и жесткой рукой машины вырвала мое разноцветное и пламенное сердце, еще дрожащее и живое, и, помедлив, швырнуло в темную пропасть без дна и края. И оно, ударившись об ее ледяной монолит, вдребезги разлетелось тысячами осколков еще живых, трепещущих искр и искринок остывающего костра. Эти тлеющие легкие тени с шелестом ночных бабочек рассыпались каплями прозрачного льда по бархатному подолу ночи и зазвенели тонким печальным звоном. Динь-дон, динь-дон...
"Не гони меня, не брани меня, помоги мне лучше", - отчетливо пропел грустный женский голос.
Я оцепенел. Мириады звезд купались в мрачной воде веков, делая ее еще более густой и манящей. Бесконечность впитывала их колючий свет, делала ласковым и мягким и, баюкая, несла по обреченным орбитам. "Что происходит?" - выходя из оцепенения, подумал я. Откуда это дикое одиночество? Эта сосущая тоска? Конечно, я знал, что после длительной попойки появляется чувство вины перед человечеством. Становилось стыдно самого себя, и это было причиной многих земных трагедий. Лодка мечты разбивалась о стыд. Праздник о будни. Дух о тело. Но тут все по-другому. Меня засунули, как нашкодившего кота, под черный глухой колокол и невидимым насосом стали грубо тянуть соки из моего нежного сердца. Что я, донор, что ли? А этот женский голос? Кому он принадлежит? Звезде? "Скорей бы приезжали родные, - в который раз с тоской подумал я, - уж они меня точно вылечили бы от этого выматывающего одиночества и тем более от пустоты".
И тут до меня дошло. Дошло то, что я знал всегда, но это знание было, как осадок на дне души, что поверхностные люди считают естественным и обычным. Я любил этот мир! И даже больше. Я до безумия любил того или то, что сделало этот мир таковым. Понял и ужаснулся своей дикой душой. Я - любил Бога! Единое входило в меня, как ответ на все вопросы. Но вопросов не было. Были восторг и странная сосущая пустота в сердце. Так бывает, когда в нем слишком много счастья. Ночь звенела так, как может звучать тишина - до боли в ушах. Вселенная из бездны, черного провала, из помойной ямы, вырастала гигантским цветком и чарующе благоухала ароматом нездешних миров, перемешанным со сладким запахом лесной прели. Не было ни начала, ни конца. Я был центром мира, и от меня во все стороны тянулись, перевиваясь, миллионы золотых ниточек - токи моего восхищения. Я любил и был любимым!
И это оказалось невыносимым. Долго выдержать это было невозможно. И я закрыл глаза. Пылающее небо еще некоторое время жило в моем воспаленном мозгу, но постепенно стало тускнеть, выцветая, линять и вместе с умирающей картинкой уходила зоркость души... Когда я открыл глаза вновь, передо мной по-прежнему горело и цвело звездное небо, но присутствия Бога я больше не ощущал.
"Слава Богу, - подумал я. - Хорошего помаленьку. Живое к живому, человек к человеку, а вечное к вечному". И, когда, утомленный видениями, я засыпал в своей кровати, напоследок в моей голове вспыхнуло и повисло, как кумачовый лозунг на ободранной стене сельского клуба: "Единое есть Он!"