"Он так он", - равнодушно подумал я и заснул.
Митяй
А утром пришел Митька Столбов. Столб по-нашему. Это был детина кряжистый, как сосновый пень. И эта просмоленная коряга своими огромными граблями виртуозно резала по дереву. Дерево любило дерево, получая от этого неизвестное мне удовольствие. Но и другое удовольствие не упускал он из крепких, мозолистых лап. Митя имел нюх на выпивку. Вероятно, она как-то упорядочивала его кряжистую структуру, так как он мягчел и уже с большей долей достоверности мог сойти за человека из мяса и костей. Чертовщины он не боялся, как и любого количества спиртного. "Сейчас", - сказал я, увидев в дверном проеме тугой объем Митиной фигуры.
Мы двинулись в сторону монастыря. "В нем бы молиться, а мы идем водку жрать", - вяло подумал я, но потом понял, что это лишнее, давно временем и судьбой подписанное и брошенное в угол. Догнивать! В мастерской, на столе, придавленная гантелей, сияя невинностью, гордо стояла волшебница лебедь-цветь. Я заглянул в душное нутро красавицы: глаз Льноволосого не было. "Растворился", - довольно хмыкнул я.
- Пей, Митяй, - щедро предложил я, - сколько душе угодно.
- А ты?
- Я не буду! Сыт!
- Но тут же литров пять!
- Ну и что? Все твое.
- А оно, точно, никогда не кончается? - засомневался Митяй.
- Выброси на улицу, тогда и узнаешь.
- Нет, нет! - перепугался он. - Я лучше выпью, а потом посмотрим.
Флора, рожавшая Митю, была женщиной мудрой, и сыночек у нее получился хоть и крепковат, но совсем не дурак.
Посмотрев, как Митяй ловко наполняет кружку зельем, я вышел во двор монастыря. Было раннее утро, народ еще не объявился. На реке по-комариному прозвенел и затих мотор одичалого браконьера. Я вдохнул охлажденный ночной рекой сладкий рыбий воздух и вернулся в помещение.
Мой друг уже хватанул и пребывал в том счастливом состоянии, когда готов ко всему, конечно, хорошему: разговору, спору, песне, любви. Впрочем, любовь и так вмещает в себя все хорошее. А Митяй был сама древесностружечная любовь и желал общения.
- Старик, - начал он, - а чего они от тебя хотят?
Как человек осторожный, я сказал на всякий случай:
- Кто?
- Да эти ангелы.
Пришлось пожать плечами.
- Может, они хотят сообщить тебе что-нибудь важное, секретное, а ты отбрыкиваешься, - развивал мысль Митяй. - Вот водку стал пить, а они тебе ее - ведрами. На, жри, скотина! Все не выпьешь, когда-нибудь да остановишься и наш будешь!
Я вспомнил чужой голос, смеявшийся надо мной и говорящий почти то же самое.
- Не знаю, Митя, они требуют непонятного, этого дурацкого "и зиждь и внемли", а что и куда - не объясняют.
И я рассказал ему о своих вчерашних ощущениях на закате.
- Да-а, - протянул Митя удивленно, - тебя срочно делают верующим.
- В кого?
- Как в кого? - изумился Митя. - В Бога, конечно.
- Какого Бога? - застонал я.
- Да в христианского, что в Библии. Не в Магомета же.
Я молчал. Митя привстал. Аккуратно нацедил полную кружку отливающей синим металлом влаги. Выпрямился, держа руку с отравой у сердца. Сосредоточился. Глубоко вдохнул и... вытолкнул из могучей груди боевое "ха!", ловко запустил голубую струю в свой пролетарский рот. Струя, визжа, как циркулярка, вклинилась в сочное чрево, смывая перегородки и руша запоры. Завертелась, негодуя, натолкнувшись на стальную преграду спазма, но мощным чмоком, как ударом кувалды, была брошена вниз и легла точно куда надо. Митя крякнул так, что разошлись потолочные швы. Утер набежавшую слезу и, сунув в рот окаменевшую еще при Тутанхамоне соленую корку хлеба, трезво продолжил:
- Тебя, похоже, обрабатывают самым что ни на есть тщательнейшим образом. На экспорт! Сколько вокруг верующих? Тьма! В чем только мозги не полощут! Нет, подавай им тебя, спелого да белого. Начинают набивать твою жизнь чудесами, как мартышку листьями. А что? - грызя седой раритет, задумался он. - Действуют верно. Когда ты офонареешь от этих фокусов, они подкинут еще что-нибудь покруче. И так до тех пор, пока ты лапы не задерешь и не скажешь: все, ребята, я ваш. Верую!" - загудел он, как иерихонские трубы. Окна еще бились, а стены тряслись, когда Митя допивал следующую порцию.
Я вспомнил вчерашний закат, тоскливое чувство сопричастности жизни мироздания и не понимал, само ли мое существо пришло к этому или его искусно подвели неизвестные мне силы. Но ощущение счастья, родства с ним оказалось тяжелой ношей для земной души и для земной любви. А ведь была еще дневная сопричастность: общая жизнь с природой, по ее законам, в ее недрах, и если мне чего-то хотелось сейчас, так это раствориться в ее волнах и стать ее частью. Ну а потом, после смерти, будь что будет.
- Каким ты был в земной юдоли, человече? - грозно возопит Некто огромный и, вперив в меня свой умный взгляд, сразу поймет - каким. А-а-а... Скотинкой был, гулял, пьянствовал, обманывал. О-о-о... Приворовывал. Жил не по средствам, а иногда и совсем без них. Тихо, очень тихо паразитировал. В общем, - равнодушно подведет он итог, - таким, как все, эти мелкие людишки. В распыл его, - распорядится он, - на атомы, во вторсырье!
- Подожди, - остановлю я его, - после меня остались дети. Цепь жизни не прервалась. Что тебе еще надо, начальник?
- Мало, мало! - возопит он. - Душу не умел сохранить свою, мерзотник!
- Так не учили про душу, дядечка. Все про дела да про дела.
- Не тому учили, тупицы, дурачье! Впрочем, дети - конечно, аргумент. Но все равно вторсырье! Молекулой будешь!
- А картины, картины, которые я оставил на земле? Ведь в них я подобен тебе. Я тоже создавал общее. Строил мироздание. Освящал его духом, - возражу я ему.
- Художник, что ли? - удивится он. - Подать картины!
И явятся перед нами все мои творения и шедевры.
- Да-а-а, - ковыряя пальцем в ухе, улыбнется небожитель. - Не без таланта, паскудник, не без таланта... Ну, что ж, вошью будешь!
- Как вошью? - возмущусь я. - Почему вошью?
- Потому как без веры ты вошь и есть!
- А с верой? - ударюсь я в последний диспут.
- С верой? - подумает секунду. - С верой тоже вошь!
Потом смягчится немного, высморкается в два божественных пальца, оботрет их о белые штаны и по-отечески спросит:
- Во что-нибудь хоть веруешь, скотинка?
- В экологию! - брякну я.
Он расцветет, как майский сад, разулыбается, протянет огромную теплую руку и погладит меня по седой головке. И я даже забуду, что он в эту руку только что сморкался.
- Это все меняет. Это хорошо. Это по-нашему, а посему верно. Ты не обращай внимания на старика, что-то я сегодня притомился. Иди, погуляй по садику. Друзей-товарищей поищи, а я пока твоими картинками займусь.
И пойду я по цветущему коридорчику, увитому розами и шафраном, плющом и виноградом, по мягкой траве-мураве, в страну Клубничию и Нектарию, к душам ангельским и нравам кротким, яствам сладким и друзьям вечным.
Так или вроде того представлял я Божий суд, глядя на жующего корку полнокровного Митяя. "Такой челюстью не клубнику хряпать, а камни дробить на гранитной фабрике", - нервно подметил я.
- А помнишь, Митя, как начинается Библия?
Митя не помнил. Я открыл книгу.
- Вначале сотворил Бог небо и землю.
Земля же была безвидна и пуста,
И тьма над бездной: и Дух
Божий носился над водой,
И сказал Бог: да будет свет
И стал свет.
И увидел Бог, что свет хорош,
И отделил Бог свет от тьмы...
Я закрыл книгу.
- Видишь, Митя, хотя про воду и землю упоминается, света в природе еще не существовало, и Бог, наверное, толком не предполагал, каков он из себя. И, только создав, понял - хорош. По сути, это первое эстетическое действо, так как оно понравилось. Родился свет - и родилось прекрасное. Но что это за Бог, Митя, который не ведает, что творит? А ведь по идее, как всё во всем, как всесущее и всевмещающее, Он должен вмещать и любой акт своего творения. Или в творчестве он не принадлежит себе?