Васька нашла его в кладовке, не иначе. Под ржавой рамой велосипеда, на котором мама и отец совершили свой побег на. небеса.
Велосипеда никогда не существовало.
А ключ – существовал.
Старинный, тяжелый (и как только Васькина шея выдерживает такую тяжесть?), с фигурной бородкой, с растительным орнаментом, обвивающим длинное тело, похожий на стилет и флейту одновременно. Драгоценные камни – вот чего ему не хватало. Жемчуг, рубин, изумруд; кошачий глаз, делающий воина невидимым в бою; сапфир, помогающий творить чудеса…
– Что происходит, Васька? – спросила Мика. – Откуда у тебя этот ключ?
– Это мой ключ.
– Зачем он тебе?
– Не хочу, чтоб ты заходила в мою комнату, когда я сплю. Не хочу, чтоб ты вообще туда заходила…
– Ключ – это лишнее, Васька. Я могу пообещать тебе…
– Не нужны мне твои обещания.
Мика растерялась. Она была опустошена, раздавлена. Лишь теперь она поняла, как важны ей были несчастные полтора часа у постели спящей Васьки. Иллюзия мимолетной близости – только это у нее и было. Теперь – не будет. Мика могла бы устроить дискуссию на тему, что в Васькиной комнате нужно убираться – хоть изредка, менять белье, менять наволочки на подушках, да мало ли чего нужно. Все разговоры – в пользу бедных, не исключено, что и самой Ваське в скором времени надоест таскать на шее ленточку с ключом, она спрячет его под подушку, а потом переложит в ящик стола, а потом и вовсе забудет о нем. А если не забудет – то обменяет у своих дворовых приятелей на какую-нибудь мелочь, способную составить счастье десятилетней девочки.
Мимолетное, как и любое счастье.
Как бы то ни было – в Васькину комнату Мика не попадала. И полтора часа, принадлежавшие мечтам об их с Васькой будущей счастливой жизни, она впервые провела совершенно в другом месте, а именно – на кухне. Нельзя сказать, что до этой ночи кухня была центром Микиной жизни в доме, скорее – вызывала смутный, почти суеверный страх: огромная, слегка вытянутая, она заканчивалась эркером с тремя сводчатыми окнами. Верхние фрамуги каждого из окон были украшены витражами. Витражи (по преданию), лет сорок назад созданные кем-то из учеников деда, являли собой картинки из жизни средневековых городов: Гент, Утрехт, Антверпен, чем-то неуловимо напоминающие Ленинград шестидесятых; традиционный набор символов, традиционный набор ремесел, традиционный набор предметов, знакомых и совсем незнакомых Мике – астролябия, арбалет, дароносица, дарохранительница, двойная свирель, виноточило[6].
Подражание готике или, скорее, пародия на нее.
Под витражами спокойно текла Песочная набережная и спокойно текла река за набережной, и – в отдалении – спокойно зеленел Крестовский остров. Плоский (почти Гентский? почти Утрехтский?) пейзаж иногда перечеркивали ветки тополя, что придавало готическим окнам некую, не вписывающуюся в арт-концепцию, барочность.
Остальная начинка кухни была много старше витражей: все эти резные буфеты, стулья и шкафчики; пол, выложенный потрескавшейся местами метлахской плиткой; массивная дубовая столешница, вполне пригодная для Тайной Вечери; старинная плита, которую в прежние времена растапливали дровами, а последние лет пятьдесят использовали в качестве разделочного стола. Были еще ниши и нишки с вазами, сухими цветами и мелкой скульптурой. Часть скульптур была отлита и изваяна дедом, часть – подарена ему студентами Академии. Мика довольно быстро научилась отличать студенческие поделки, все они были с секретом, с начинкой, с двойным дном. Самым простым оказалось обнаружить надписи на недоступных для глаза частях скульптур, что-то вроде именных клейм. Надписи были самыми разнообразными:
«Ars simia naturae»[7]
«HOMO BULLA EST»[8]
«Верую в коммунизм, но в Святую Церковь больше»
«In viridi teneras exurit medulas»[9]
«НИНОЧКА, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ!»
«хочу в Америку»
«omnia vincit amor»[10] – и прочая отчаянная дребедень. По частоте упоминаний лидировала любовь в самых разных ее проявлениях, второе место прочно удерживалось за пигмейскими вызовами Советской Власти, третье – за низкопоклонничеством перед Западом. Бедные бородачи из серого маминого альбома! Не повезло вам со временем, что тут скажешь? Из одиннадцати кухонных скульптур две были величиной с тушканчиков, еще три – с мускусных крыс; одна, изображавшая эстонского рыбака с трубкой, – едва ли не с саму Мику, еще одна (узбек в тюбетейке, с русской девочкой на руках) сигала почти под потолок. Несостоявшийся памятник дружбы народов в Чирчике – так, после недолгих раздумий, решила Мика.
Она не любила кухню еще и из-за этих дурацких узбеков и эстонцев, уже давно пора перетащить их в дедову мастерскую, к девушкам с веслами, рабочим, колхозникам, сталеварам, лошадям Тамерлана и маршала Рокоссовского; Ведь совершенно невозможно принимать пишу на глазах у голодающего африканского ребенка, даром, что он деревянный!:. Ваське – той было совершенно наплевать, где глотать бутерброды и пить чай, а Мика – она другой человек.
Слишком впечатлительный…
Непонятно, что привело ее на кухню в ту ночь. В сочащемся из окон сумраке она предстала перед Микой еще более загадочной, чем всегда, еще более устрашающей. Она была наполнена шорохами сухих цветов в вазах, вздохами и лепетаньем скульптур, и сами скульптуры – Мика могла поклясться, что они движутся, сжимают кольцо вокруг нее.
И запах.
Запах табака, очень крепкого, ядреного, мужского.
Мика не помнила, курил ли дед, но мама и отец не курили точно. И дядя Пека не курил, а визиты Саши и Гоши были слишком кратковременны – и двух затяжек не успеешь сделать. И вот теперь этот запах, без всяких ароматических отдушек, ничего общего с запахом табака «Кэптэн Блэк», или «Боркум Риф», или «Амфора Ванилла»: они продавались в маленьком магазинчике «Табачная лавка № 1», куда Мика изредка захаживала поглазеть на кальяны.
Табак, запах которого плавал сейчас по кухне, не курят фальшивые матадоры и фальшивые писатели с глянцевых обложек, и уж наверняка не курит главный редактор сигарного журнала «Hecho а mano»[11], разве что эстонский рыбак… Эстонскому рыбаку он, безусловно, подойдет. Мика тотчас вспомнила, какая надпись скрывалась в складках медного рыбачьего дождевика – «Человек есть мыльный пузырь». Означает ли это, что жизнь человеческая так же хрупка, так же ненадежна, как мыльный пузырь? Означает ли это, что жизнь человеческая длится примерно столько же? А, может, она так же радужна?.. Готические витражные сумерки подталкивали Мику к неутешительным выводам о бренности бытия. И она уже готова была бежать из кухни, покинуть ее по крайней мере до утра, когда снова станет светло и уйдут шорохи, вздохи и лепетанья, а запах табака перестанет раздражать ноздри. Она уже готова была сделать это, когда над плитой, до сегодняшнего дня выполнявшей роль разделочного стола, неожиданно зажегся свет.
Такое случалось и раньше – лампы дневного света, сидящие в хлипких гнездах, любят пошутить. Обычно этому предшествует легкое потрескивание и короткие одиночные вспышки, но сейчас ничего подобного не происходило: ни тебе вспышек, ни потрескивания. И зажегшийся свет – в нем не было ничего мертвящего, совсем напротив. Желтый, густой, успокаивающий, вот каким он был.
Этот свет подействовал на Мику самым удивительным образом и самым удивительным образом изменил картину мира вокруг нее. Шорохи и вздохи затихли, нагло выпирающие из ниш скульптуры превратились в барельефы, а потом в шитые золотом тени на гобеленах, а потом и вовсе слились с фактурой стен. Гент, Утрехт, Антверпен медленно стекали с фрамуг по рамам – вниз, в стороны, – забираясь в самые дальние, потаенные уголки стекол, отвоевывая себе все большее пространство.
Настоящие Гент, Утрехт и Антверпен посередине.
Маленькие фигурки гентских птиц и утрехтских собак тоже были настоящими. Неподдельными. Как и глубокие морщины пейзажа. Астролябия и арбалет, двойная свирель и виноточило – все в полном порядке, пользуйся ими хоть сейчас. Нет никаких сомнений в том, что возраст витражей вполне соответствует возрасту Гента, Утрехта и Антверпена. Как нет никаких сомнений в том, что Гент, Утрехт и Антверпен еще очень молоды.