– Черт возьми, Мика!.. Ты совсем не…
– Я совсем не похожа на маму. Вы ведь это ищете во мне? Это, да?
– Ну что ты, девочка!..
Он лукавил, конечно же – лукавил. Так же, как лукавила сама Мика, часами разглядывая себя в зеркале. Она была похожа на мать, пугающе похожа, но это «пугающе» относилось как бы не к самой Мике, а к отдельным чертам ее лица: глаза, разлет бровей, высокие скулы; крупный, немного смазанный рот – все это быломамино. Ничего отцовского, ничего своего, копия с оригинала, не более. Потому и целостной картинки не возникало, потому и поразительно точные детали никак не хотели складываться вместе. Если бы это нервировало только Мику – было бы полбеды, но это задевало еще и Павла Константиновича. Он хотел определенности, как хотел определенности всегда и во всем: либо ты не похожа на мать – и тогда ты просто Мика, дочь умершей подруги, слабая и нежная, вечно нуждающаяся в опеке – и это еще можно пережить. Либо ты – новое воплощение матери; слабость и нежность остаются, зато желание опекать вытесняется другим: самым древним, самым могучим – ради него не грех вступить в реку второй раз, и заново испытать судьбу.
Определенность наступила, когда Мике исполнилось восемнадцать: за какой-то месяц нерезкие и до сих пор непроявленные черты прояснились, намертво приклеились друг к другу, и старательная ученическая копия перестала быть копией. Она приобрела самостоятельную ценность и даже затмила оригинал. От этого нового – женского – сходства с матерью, от этой абсолютной идентичности впору было сойти с ума. К чести Мики – ей удалось сохранить здравый рассудок. Ей удалось, а дяде Пеке – нет. Впрочем, к тому времени он запретил ей называть себя дядей Пекой: какой я тебе дядя, право? Васька – конечно, Васька пусть называет меня как хочет, Васька ребенок, и еще долго будет ребенком, а ты… Мика не удивило это «а ты…», она и раньше предполагала, что «а ты…» когда-нибудь да наступит. Вопрос был лишь в том, что последует затем.
А ты… Ты так восхитительна, разве мог я подумать, мог представить? Вылитая Нина, просто бесовщина какая-то… Вот и не верь после этого в переселение душ…
– Я – не Нина, – как всегда мягко поправила ома. – Я Мика.
Ну, конечно – Мика. Мика, Микушка, моё загляденье, обещай выслушать спокойно все то, что я скажу тебе и не пугаться раньше времени…
Она пообещала, и человек, который запретил ей звать себя дядей Пекой и не придумал ничего взамен, торопливо и путано стал объяснять ей, как он влюблен в каждую ресницу, в каждый заусенец, в каждую родинку на ее теле; и в то, как она встряхивает волосами, и как она хмурится, и в ее милую привычку сидеть, поджав ноги по-турецки, – а он не старый, совсем не старый, в апреле ему исполнилось сорок три. Только сорок три, для мужчины это не возраст, и с большей разницей в летах люди прекрасно уживаются друг с другом, а ты…
Ты могла бы сделать меня счастливым, девочка.
– Что для этого нужно? – как-то уж чересчур по-деловому спросила Мика.
– Стать моей женой. Ты с гнешь моей женой?
– И только?
– Да. Одного этого будет достаточно.
Большего от Мики не потребуется, а уж он… Он сделает все, чтобы и ей, и Ваське было хорошо, ведь Васька будет жить с ними, это даже не обсуждается. До сих пор он ни разу не подвел ни Мику, ни Ваську, всегда был рядом, когда было нужно, ведь так, девочка?
– Да, – безвольно согласилась Мика.
Они ни в чем не нуждались все это время, он сумел защитить их, оградить от множества проблем, ведь так, девочка?
– Да.
– Ты станешь моей женой? Я понимаю, я застал тебя врасплох и потому не буду торопить…
– Вовсе нет. Вы не застали меня врасплох, – Мика даже удивилась своему спокойствию. – Я знала, что это произойдет.
– Значит, ты тоже думала об этом?..
Взрослый, сорокатрехлетний, легко справляющийся с кикбоксерами и универсальными солдатами, он оказался сбитым с толку. Застигнутым врасплох. Не она – он.
– И давно ты… об этом думала? И… как долго?
– Какое-то время.
Какое-то время. Шестнадцать минут. Она думала об этом ровно шестнадцать минут, но озвучить куцую цифру так и не решилась. Шестнадцать минут унизили бы всесильного дядю Пеку. А пространные объяснения унизили бы саму Мику. Объяснить – означало бы снова погрузиться в кошмар зеркального ателье, который она едва пережила. А ведь Мика не хотела ничего дурного – просто почистить зубы, оттого и сунула лицо в зеркало над раковиной.
Ничего экстраординарного. Так происходило каждое утро, и каждый вечер, и иногда – в течение дня, когда нужно было избавиться от одинокого прыщика на подбородке или поэкспериментировать с тушью «Moonlight serenade»[1], купленной на базарном лотке «Всё по 10». Но то, что она увидела тогда в зеркале… В недрах Микиного воображения, тонкий плодородный слой которого был истощен созданием образа «этой суки В.» и сочинительством писем от мертвых родителей, это родиться не могло. Это не могло родиться ни в чьем воображении, а – следовательно – было реальностью. Невидимые, потусторонние ангелы кройки и шитья с невидимыми булавками в невидимых ртах, с невидимыми сантиметрами на шеях управлялись с Микиным лицом так, как будто это был отрез ткани. Глаза из сатина, брови из шелка, велюровые вставки щек, атласные вытачки губ; здесь подвернуть, тут прострочить, там обметать – и главное, ни на йоту не отступить от выкройки. Чик-чик, вжик-вжик, вот оно и готово, платье маминого лица! Оно сидит на тебе как влитое, Мика! Из него не выбраться, Мика! Ты будешь носить его до скончания дней, Мика! Если тебе повезет, если Богу будет угодно и ты проживешь много дольше мамы, – то увидишь, как оно износится, залоснится, истлеет, – но пока оно совершенно. Идеально подогнано. Платье для коктейля и платье для любви, и для увеселительных поездок на пикник – тоже. Сидеть на веслах, сидеть в киношке па последнем ряду, рожать, покупать кинзу и укроп – оно для всего сгодится. Ну-ка, проверь – нигде не жмет, Мика?..
Нигде.
К исходу шестнадцатой минуты все было кончено: из зеркала на Мику смотрела мама. Такая, какой Мика помнила ее по девичьим фотографиям. И, вероятно, такая, какой ее полюбил дядя Пека, и позже – отец. Новое, выплывшее из невнятных глубин прежнего, лицо не прибавило Мике ни знаний, ни опыта. Оно лишь слегка изменило угол зрения. На всё.
– …И как бы вы хотели, чтобы я вас называла? «Павел Константинович»?
– Слишком официально и слишком длинно, девочка. Ты могла бы звать меня Павлом. Для начала. Потом… Э-э… когда мы познакомимся поближе… Когда ты доверишься мне… Возникнет что-нибудь другое.
Не возникнет, подумала Мика. Не возникнет, а жаль. Павел Константинович или просто Павел – не самый худший вариант, далеко не худший. Если оставить за скобками его положение и обратиться лишь к внешним данным, которые так ценятся молодостью, – то и здесь он выше всяких похвал. Высокий, поджарый, совсем не похожий на чинушу, скорее – на горнолыжника или автогонщика-профессионала в их гламурной, рекламирующей пену для бритья, ипостаси. Дозированная во все той же гламурной пропорции седина, никаких суетливых мелкотравчатых морщин под глазами – одна основательная складка на лбу и одна – на подбородке. Плейбой, умница, лев зимой, шикарный мужик – ни одно определение не было бы избыточным. Даже странно, что, обладая такой харизмой, такой потрясающей фактурой, Павел Константинович безнадежно влип – сначала в ее мать, а потом – в нее саму. Впрочем, насчет себя Мика не обольщалась: это всего лишь платье.
Платье маминого лица.
На мне оно выглядит даже лучше, чем на маме, подумала Мика. Во-первых, ей восемнадцать, и, глядя на нее, Павел Константинович возвращается в свои восемнадцать, в худшем случае – двадцать, именно тогда они с мамой познакомились. А кто откажется вернуться в молодость, хотя бы ненадолго? Никто. Тем более что в случае с Микой это возвращение может затянуться на годы. Во-вторых…