Дедушка не знал, что ему после таких слов и думать. Старое недоверие к Вуншу снова охватило его. Но теперь Вунш, дедушка и другие мужики и вправду начали делить землю барона фон Буквица.
Так вот, значит, почему дедушка наш гордый такой! Но теперь он уже не бургомистр. Лошадь, которую ему подарил советский комендант, все еще бегает, сто́ит дедушке только замахнуться кнутом. Это наш гнедой мерин. Но язык у него слишком длинный, никак не умещается во рту. Богу и всему миру он вечно язык показывает. Его в деревне так и прозвали: Дразнила.
А дедушка все хвастает перед дядей-солдатом:
— Коня, стало быть, своего приобрели.
Солдат перестает насвистывать и спрашивает:
— Коня, говоришь? Купили или как?
Дедушка делает вид, что не слышит вопроса.
— Во какую фуру мерин тянет, — говорит он и разводит руками, будто собирается охватить всю комнату. — Два других коня и половину такого груза с места не тронули бы, а наш и не оглянется даже!
Дяденька-солдат улыбается и снова закуривает.
— Ты что это? Так и весь надел прокурить недолго, — журит его дедушка.
А солдат только все улыбается.
Бабушка приносит вареные яйца. От них пар идет.
— Не буду я есть яиц!
— Что так, Тинко? — спрашивает бабушка.
— Все яйца надо сдавать на сдаточный пункт, — отвечаю я ей, и мне очень интересно, что теперь скажет солдат.
А он как хлопнет кулаком по столу да заорет:
— Ну и вырастили паренька, нечего сказать!
— Ты что это тут куражишься! — говорит ему дедушка. — Да пусть не ест, коли не хочет. Волнуется небось.
Бабушка начинает беспокоиться: как бы мужики посуду не побили. Она убирает со стола и делает мне украдкой знак. Я бочком, бочком выбираюсь к ней на кухню. Тут я подряд съедаю яйца вареные, яйца жареные и всю картошку. Бабушка стоит рядом, смотрит на меня и озабоченно говорит:
— Лопнешь ты у меня еще.
В комнате дедушка все хвастает:
— Пятьдесят моргенов под плугом, луга и лес не в счет. Вот мы из какого теста сделаны! Это Август-то Краске, я то есть. Хе-хе!
А дядя-солдат, покашливая, замечает:
— Сказал бы лучше: подарена тебе мука, из которой твое тесто замешано.
Дедушка, взглянув на свои руки, отвечает ему:
— Молодо-зелено! А хлопоты, когда в бургомистрах ходил, не в счет разве? Даром я старался, что ли? Другие небось только подхватывали, что им перепадало, а я — всё раздели да никого не обидь — голова раскалывалась. В балансе-то что получается? Уж коли ты не умеешь взять, что тебе само в руки валится, стало быть, ослом на свет родился. А чтоб ты знал, нам и выплачивать за землю приходится.
— Много ли?
— Так себе. Да и что им было делать со всей этой землей? Оставлять незасеянной? Барон удрал. А тут теперь каждая картофелина на учете. Голод-то после войны какой! В балансе оно что получается? Голод он и есть тот вдовец, коего оставила жена-война.
— А нас она всех сиротами оставила, — добавляет бабушка и достает чулки из комода. — Ни батрака, ни батрачки… так иной раз кто подсобит.
Дедушка злится на нее:
— Ты что ж, старая плакальщица, хочешь, чтоб тебе картошка сама в рот прыгала?
Бабушка садится возле печки и грустно глядит на пол. Своими заскорузлыми пальцами, похожими на старые корни, она проводит по грубой холстине фартука.
— Будет тебе подмога! Он вот, — говорит дедушка уже спокойней.
— А ты спросил Эрнста, станет он нам помогать? — отзывается бабушка.
— Спроси да спроси… Ты еще скажешь, чтоб я ему прошение написал. Мне бы в жизни хоть раз так повезло, как ныне молодым! Приехали домой, малость поработали и весь надел получили в наследство. Да никто из них и не знает, что такое забота о земле, о своей полоске… Ведь правду я говорю, Эрнст?
Дядя-солдат не говорит ему ни да, ни нет. Он уставился перед собой. Теперь он молча закуривает новую сигарету.
— Небось десятую уже тянешь! Лучше бы жевал: и деньги в кармане оставались и здоровье б не прокуривал!
Ну и наелся же я! Пузо у меня, как у лягушки, если ее соломкой надуть. В комнату я больше не пойду. Дядю-солдата мне и через щелку видно. А интересно, где он спать ляжет? Только не со мной!
На дворе слышатся шаги. Тило тявкнул раз-другой и умолк. Слышно, как он рвется с цепи. Женский голос успокаивает его. Кто-то осторожно открывает кухонную дверь. Это фрау Клари. Она улыбается мне; я протягиваю ей руку. Она прижимает меня к себе и гладит. Я позволяю. Мне нравится фрау Клари. У нее такие большие глаза. Светло-голубые и ни чуточки не сердитые. Волосы у фрау Клари темно-русые и скручены в большой пучок на затылке. Шея у нее точно из фарфора сделана. Я не знаю, какая была моя мама, только иногда мне смутно что-нибудь мерещится. А когда я смотрю на фрау Клари, я порой чувствую что-то от мамы. На кухню выходит бабушка. Она широко распахивает двери и говорит дяде-солдату:
— Вот тебе твой Тинко!
Я сразу краснею до ушей. Надо же ему видеть, как меня гладит фрау Клари! Фрау Клари тоже стыдится.
— Заходите, заходите, фрау Клари! У нас тут гости нынче, да особые — навсегда к нам приехали, — говорит дедушка.
Фрау Клари оглядывает себя сверху донизу, выбирается из деревянных туфель и, робея, босиком входит в комнату.
Фрау Клари здоровается с дедушкой, с бабушкой, а потом и с дядей-солдатом. По его лицу будто солнечный зайчик пробежал — так он улыбается. Вот, значит, каким он может быть!
У Вундерлихов тоже вернулся солдат из плена. Но они с ним ладят. Ганс его уже папой зовет. Папа-солдат прошлой зимой смастерил Гансу салазки. На полозьях у них проволока. Так и летят салазки, и никто их догнать не может. Бывают и такие, значит, солдаты!
— Поди, поди сюда, коза дикая! — подзывает дедушка фрау Клари. — Она ведь у нас и впрямь тонконогая, будто коза. Верно я говорю? — спрашивает дедушка у дяди-солдата.
А тот кивает и смотрит на меня. И чего он на меня уставился? Я же не коза. Фрау Клари краснеет, поворачивается к бабушке. Губы у нее красные-красные. Бабушка пододвигается поближе к печке. Дедушка шаркает своими матерчатыми туфлями под столом и говорит:
— Да, что это я хотел сказать… Вроде как смена твоя прибыла. Вон, видишь, отдохнул солдат в плену и приехал сменить тебя.
Глаза фрау Клари сразу теряют свой блеск, и она тихо произносит:
— Я понимаю.
— Старый ты грубиян! — шипит бабушка на дедушку и поглаживает фрау Клари своими заскорузлыми пальцами.
А мне так и хочется крикнуть фрау Клари: «Не уходите от нас, фрау Клари, пусть лучше этот солдат уходит!»
— Сама знаешь, как оно бывает, детка. Ушел солдат на войну, ну вот до этих пор и доигрался, — пытается бабушка утешить фрау Клари.
А та только отмахивается обеими руками:
— Хорошо, хорошо! Пора ведь было и вернуться вашему сыну. Я ведь и пришла сказать, что ухожу от вас.
— Сама понимаешь, едок прибавился! — буркает дедушка.
Фрау Клари делается совсем неловко.
Дядя-солдат шумно выпускает дым изо рта, поднимается и кладет свою большую руку фрау Клари на плечо:
— Да мы не торопимся. Я и сам еще не знаю, как оно все устроится.
Я громко топаю ногами: пусть сей же час снимет свою ручищу с плеча фрау Клари! Это наша фрау Клари!
Фрау Клари отдергивает плечо, будто рука солдата обожгла ее. Уж не плачет ли? Вот она быстро залезает в туфли, прижимает меня к себе и уходит. Прогнал солдат фрау Клари! В комнате все молчат.
Я сижу на ящике для дров и думаю о фрау Клари. Вместе с другими переселенцами[4] она пришла в село сразу же после большой войны. Все они были с того берега Нейсе.[5] В руках фрау Клари держала какой-то сверток. Это была Стефани, завернутая в тряпки. Стефани могла стоять, только когда ее прислоняли к стенке. Возле них вертелась маленькая серенькая собачонка. Вредная такая, точно оса. Дедушка тогда еще бургомистром был. Он подошел к свертку, в котором была Стефани, и спросил: