Когда нас будут делить там, на небе (на несуществующем для этого небе): этого в эту белую кучу, а этого (меня то есть) — в серую, в небытие или в другое превращение: под камень, в настоящую мокрицу, — я не удивлюсь. Туда мне совсем не хочется, но я не удивлюсь.
Если нас будут убивать в подворотне или вагоне метро, и его будут пинать, как мячик, издеваясь на прощание (а он будет плакать от боли и унижения) он будет все равно твердить:
— Я красивый. Я настоящий. Я живой. Я человек.
Меня тоже, может, будут пинать. Но я не удивлюсь. Я свернусь в позу личинки и буду твердить про себя: «Я мячик, мячик».
Если мне дадут власть — и как этой весной ко мне придет моя паранойя (этот ад желтых и синих пятен) — я могу сослать всех, кто посмеет сказать что-то плохое про меня, караваном в Сибирь. (Потом, правда, возможно, верну с полдороги, я отходчив — но сути это не меняет.)
Если мне дадут слишком мало власти (для того чтоб сослать полстраны в Сибирь), я объявлю голодовку.
Кстати, в суп не в суп, а в лицо я тоже харкал.
...У Ван Гога есть картина, которая меня очень тревожит и радует. Это хрестоматийные «Вороны в пшеничном поле». Я раньше боялся безумия. Ну и слабоумья боялся. А теперь смотрю на эту картину и думаю: нет ничего плохого, когда личность распадается, особенно, когда она не сверхзначима. Синие пятна мешаются с желтыми. Расходятся вздыбленные красноватые тропинки (их вроде бы три). Зеленый дерн бежит рядом. А ты сидишь непонятно где, и через тебя проходит ветер. Сегодня он грустный, завтра веселый, послезавтра скучный. Для тебя это уже завтра или еще сегодня. А на самом деле проходит только пять минут. Но всем уже надоело смотреть на то, что ты то плачешь, то смеешься. Не ходишь под себя — вот и славно.
— Ш-ш-ш-ш, — говорит новый ветер и колышет желтую рожь. И вот ты слезоточишь от такой боли и одиночества, что будь в уме — то задохнулся бы. Но ты не задыхаешься — это ведь просто такой ветер: он идет через тебя, ни за что не способный уцепиться. Он может быть долгий, очень долгий, но рано или поздно он кончится. И ты станешь смеяться или урчать как кот.
Я и сейчас этот ветер ощущаю, но мои попытки объяснения его для себя — бессмысленны и по-человечески бездарны.
Потому что это просто ветер, в нем нет смысла.
Тем более на человеческом языке.
Желтый, синий, тревожный, счастливый, облачный.
И никаких солдатиков.
Но это совершенная иллюзия. Солдатики там есть. Они прячутся в четко отделенной от кобальтового неба сумасшедшей желтой пшенице, колышутся в ней и гнусно пахнут.
...Я сдаю экзамен на отсутствие тирании во мне круглый год.
И каждый год на твердую двойку.
Диктатор трепетный и робкий
Воспоминания о гетмане П. П. Скоропадском
Печатается в сокращении по: А. Маляревский (А. Сумской). На переэкзаменовке. П. П. Скоропадский и его время. Издательство «Русское творчество», Берлин, 1921.
Журналист по профессии, я после октябрьского переворота сидел без работы и в январе 1918 года получил предложение от директора Петербургского отделения «Русского Слова» поехать на Дон в качестве корреспондента «Русского Слова», тогда еще выходившего в Москве.
Я отказался от этого предложения, мотивируя свой отказ тем, что я, как бывший военный корреспондент «Великой Войны», слишком хорошо знаю состав русского генералитета. И пока не вижу на Дону ни одного из тех генералов, кто бы был способен дело, уже обреченное на неудачу, возродить и обратить в действительное орудие спасения России. Вот если Скоропадский проявит себя, я поеду к нему, так как он вел себя весьма незаурядно в течение тех двух недель, что я провел с ним на фронте.
П. П. Скоропадский не заставил себя долго ждать. Через три месяца после этого разговора он вынырнул в Киеве, объявив себя гетманом Украины. Делать в Петербурге было положительно нечего, наступал голод; советское правительство творческой работы не проявляло. И я поехал на юг.
Попал я в Киев в день грандиозного взрыва артиллерийских складов на Печерске, происшедшего на моих глазах, когда я находился в центре города.
Вокруг меня лопались стекла и по улицам в панике бежали растерянные, обезумевшие обыватели Печерска. Это было, кажется, в начале дня. На следующий день после этого события я отправился к генералу Скоропадскому и был принят им очень радушно. Он пригласил меня остаться к обеду. За нарядным обеденным столом, кроме гетмана, его свиты и одного немца в военной форме, находился весь состав кабинета министров.
Прислушиваясь к разговорам министров за столом, я вынес очень грустное впечатление об их интеллектуальном уровне. Когда после обеда я, по приглашению Скоропадского, вошел в его кабинет, и он спросил меня, какое впечатление на меня произвели его министры, я, не задумываясь, ответил: